KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Религия и духовность » Религия » Владимир Бибихин - Язык философии

Владимир Бибихин - Язык философии

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Владимир Бибихин, "Язык философии" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Мы часто не видим чего‑то у Платона только потому, что у него очень много, слишком много всего. Он «белый цвет как итог и сумма всей пестроты мира, приходящей, наконец, к своей простоте»[35]. Платонизм вправе видеть у Платона религиозное благочестие, потому что мы не вправе отказывать в чем бы то ни было его мысли, этому шару, «снимающ[ему] внутри своей полноты всякую честно ограниченную прямолинейность»[36]. Платон такой шар. Автор приведенной цитаты приходит к выводу, что у Платона не было только одного — вот этой самой прямолинейной ограниченности. Но и ее не было по преизбытку, а не по недостатку.

Неоплатонизм станет нам понятнее, если мы заметим, что точно так же у нас почитание Пушкина поднимается до его религии, которая находит себе созвучное, вчитываясь в каждую его строку. Из «Сказки о золотом петушке» вычитывают нравственный закон: царь Додон привык только брать и получать, он захотел беструдного покоя, на смерть детей отозвался неискренними воплями, смолоду беспутствовал и не раскаялся, за то погиб. Наглядный урок того, что бывает человеку за легкомысленную жизнь, вычитывается из «Евгения Онегина». Исследователи не правы, прочитывая произведения Пушкина как нравственные притчи и видя у него затаенную религиозность? В Пушкине не было позы религиозного морализаторства. Он вбирал в себя всё так, что отдельных расцветок в блеске его полноты не различишь без пристального вчитывания.

Религии, которую вычитывает из Платона платоник, у философа не видно не по недостатку, а по преизбытку. Поэтому платоническая философская религиозность остается одним из верных прочтений Платона, разве что не может охватить его в полноте. Так изображение Гегеля религиозным мистиком «неадекватно» Гегелю, но эта неадекватность исправима; наоборот, сказать, что его систему нельзя или не нужно прочитывать религиозно и мистически, будет уже неисправимым промахом. В Гегеле всё это есть.

Платонический Платон — «тот самый», только не весь. В эллинистическую эпоху стало важным сохранение благочестивой сосредоточенности среди внешнего холода и рассеяния. Почему мир стал холодным? почему стал нужен не размах открытой мысли, а настроение собирания, сбережения? Время изменилось. И так называемая языческая, и библейская мысль перешли от свободы к хранительной догматике. Наступила сакральная эпоха. Кончился праздник, начался пост. На передний план были выставлены вещи, перед которыми мысль обязана без обсуждения склониться. Это просто, как жест преклонения головы, которую опускают вместе со всем что в ней. Ничто в ней не так распорядительно, чтобы распорядиться и тем, перед чем она склоняется. Различие между философией и религией не в том, что первая не склонила голову перед Богом, а вторая склонила. Философия тоже склонила. Благочестие, невидимое в платоновской всевмещающей праздничной полноте, ясно видимое в неоплатонической постной сосредоточенности, сливается с религиозной верой, если говорить о настроении, а не о содержании вероучения и не о ритуальной практике. Неоплатонические абзацы без переделки переходят в святоотеческие книги. Андрей Белый, как обычно гадая и угадывая, повторял за известными авторами: «Августин — протестант, и в нем нет католичности, через него изливается в средневековье Плотин»[37]. Здесь во всяком случае верно то, что неоплатоническое настроение могло плавно переливаться в средневеково–христианское.

Принято считать, что «языческая» философия не знает личного Бога. Надо заметить, однако, что философия нарочито оставляет многое недоговоренным. Раздвигая пространство вопросов, она заставляет искать ответы. Говорят, что поздняя греческая философия изжила себя и потому уступила христианству. Вернее было бы сказать, что она приглашала христианство в раздвинутое ею пространство, оставляя на месте Высшего неименуемое начало. Ситуация, когда путь перекрыт непереходимым препятствием, называется в философии апорией от πόρος, проход, с отрицательным α. Это слово той же семьи, что наши паром, напирать. Πείρω — не просто прохожу, а продираюсь, силой проталкиваюсь. Апория не обычная непроходимость, а бесполезность нажима, когда требуется не умножение усилия, а изменение подхода. Ἀπορία означает соответственно и сомнение, утрату уверенности в себе. Перед Высшим философия оказывается в такой апории. Ни моста (одно из значений слова πόρος), ни парома к Высшему нет. Религия тоже знает о неприступности Божества. Она однако вступает в общение с ним путями, открытыми только ей. Жрец в древнем Риме назывался понтифексом, делателем мостов. Так продолжает именоваться и верховный первосвященник Римско–католической церкви. В существе апории ничего не меняется. Высшее в религии остается непостижимым. Христос никак не мог родиться — и родился; он никак не мог воскреснуть — и воскрес. Такое Рождение и такое Воскресение не из вещей, которые мы поймем, постаравшись. Через бездну проводит только чудо.

В начале трактата «Против гностиков» — рукой одного из переписчиков было пояснено: «Гностиками называет нас, христиан» — Плотин дает сжатый очерк неоплатонизма, что‑то вроде философского символа веры. Он начинается с «простой и первой природы блага» (II 9, 1). В качестве простой она едина. Плотин сразу предупреждает: не нужно понимать здесь простоту и единство как определения первоначала. Оно неопределимо. Называя его Единым, мы вовсе не подводим его под какую‑то категорию, а только условно обозначаем в меру возможного. Первое так просто, что о нем ничего нельзя высказать, ведь высказывание отнесло бы его к чему‑то, а это внесло бы в него аспекты, подразделения, сложность. Плотин не упоминает здесь платоновского «Парменида» только потому, что присутствие этого диалога и так заметно. «Единое само довлеет, потому что оно не состоит из многих — так оно зависело бы от того, из чего оно, — и не находится в другом, — потому что всё, что в другом, и существует тоже благодаря другому», говорит Плотин. А в «Пармениде» (141 е–142 а): «Если единое никак не причастно никакому времени, оно никогда не возникло, не возникало и никогда не было, и теперь не возникло, не возникает и не есть, и потом не возникнет, не будет принуждено к возникновению […] Следовательно, единое не есть […] и не есть единое […] А что не есть, такому несуществу будет ли что‑либо присуще, что‑либо в нем или у него?[…] Значит, у него нет ни имени, ни определения, ни какой‑либо науки о нем, ни восприятия, ни мнения».

Плотин о нем говорит, но через невозможность сказать; говорит «как получится, ὡς οἷόν τε». Его слова однако не гадание, они полнота созерцания, которое по–человечески не может быть более полным, потому что ясно видит, что здесь больше ничего нельзя видеть. Философ говорит, обязан говорить и имеет право говорить потому, что достиг полноты. Полнота достигается в последней ясности невозможности идти дальше, апории, именно из‑за предельной убедительности того, что мы имеем дело с апорией.

Конец «Парменида» кажется манифестом скептицизма: «Скажем же еще и то, что, по–видимому, существует ли единое или не существует, и само оно, и всё другое ему, и по отношению к самим себе, и по отношению ко всему другому всё всесовершенно и существует и не существует, и кажется и не кажется». На деле таково полное предельное философское знание о первом начале, уверенное в том, что полнее знания не будет.

Если бы христианство как имеющее больше света (Откровение), чем философия, открыло ей определение первого начала, можно было бы говорить, что «языческая философия» ушла со сцены, уступив место новому мировоззрению. Победой и философии, и христианства было то, что там, где философия воздержалась от «категорий», христианство тоже воздержалось[38] и дало определение таинственное, непостижимое. Когда Плотин говорит, что ум — сын отца, единого–блага, то сын и отец здесь — несобственные обозначения. В христианской догматике, наоборот, толковать Отца, что делает Августин и вслед за ним некоторые другие, как тезис онтологической триады — лишь вольная и необязательная иллюстрация к тому, какие глубокие смыслы, между прочим, можно при желании извлечь из Троицы. Единый в Трех, Неслиянный и Нераздельный, при том что Каждый из Трех равен другим по достоинству, — эти нарочито непостижимые формулы говорили о хорошей философской школе отцов Церкви. Они знали, что место, будто бы оставленное философией для именования первого начала, в действительности занято полнотой опыта не неспособности, а законченной невозможности что‑либо по–человечески сказать; т. е. что философия в своем молчании перед Началом уже сказала всё, и дальше говорить Богу. Христианское богословие оберегало себя от философии и этим оберегало философию.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*