Джордж Макдональд - Сэр Гибби
Кроме того, читая Бёрнса, Донал увидел, на что способен его родной язык. Ибо хотя он и был кельтом по крови, по рождению и воспитанию, по–гэльски говорить он не умел. Этот язык, когда–то принадлежавший и бардам, и воинам, мягкий, как журчание ручьёв, сбегающих с суровых скал, и дикий, как ветер, свистящий в кронах высоких сосен, уже так далеко ушёл из его родных краёв, что после него остались лишь редкие и мелкие лужицы стариковских воспоминаний, и Доналу так и не посчастливилось его выучить. Вместо этого его родным языком стал шотландский, издревле отпочковавшийся от английского, сухой и грубоватый, но всё ещё прекрасный даже в таком почтенном возрасте. Человек, любящий древнюю речь или хотя бы говор того местечка, где вырос он сам, тем самым обретает некую власть над сердцами людей, которой не дал бы ему даже самый утончённый, самый безупречный язык; и чем дальше этот язык отошёл от изначального источника людского смеха и слёз, тем бесплоднее и бессильнее он становится. Но сейчас даже древний шотландский начал быстро отступать и исчезать под натиском убогого и несамостоятельного английского наших дней; и хотя со времён Шекспира слов в английском стало побольше, звучит он гораздо скуднее, чем в те годы, когда на нём говорили с раскатистой шотландской напевностью.
О мой родной язык, ты благ и чист, как пламень,
И музыкой своей ты слух мне усладил,
Будь сердце у меня, как сталь иль твёрдый камень,
Ты всё равно бы в нём гордыню растопил!
Умение пользоваться таким языком для своих целей неоценимо важно, особенно для поэта. Он говорил на нём в детстве, когда смотрел на весь мир свежими, неосквернёнными глазами. Да и сам по себе этот язык похож на детский лепет, а детская речь всегда близка к детскому взгляду на мир — а значит, к тому, как смотрит на мир поэт. Теперь, когда в Донале медленно просыпалась поэтическая натура, постепенно захватывая всё его существо, ему было особенно важно увидеть, какие чудеса творил гениальный шотландец со своим приземлённым и уютным родным языком. Ибо только на этом языке вся жившая в нём поэзия могла найти себе подобающее выражение и, вдобавок, сослужить великую службу самому поэту, выявив в нём самое лучшее и подтолкнув его к новым свершениям (к чему, собственно, и призвана прежде всего настоящая поэзия).
Некоторые полагают, что стихи пишутся лишь для того, чтобы их публиковали. Люди стесняются говорить об этом вслух, но не стесняются действовать именно с такой убеждённостью в душе. Но думать так глупо и гибельно для всякой истинной поэзии. На самом деле она предназначена прежде всего для того, чтобы помочь своему создателю встать на путь истины и идти по нему. Поможет она другим людям или нет, пока неважно; в любом случае, этот вопрос должен возникать только потом, если он вообще появится. Для человека, внутри которого рождаются стихи, это бесценный дар, а для остального мира его поэзия обретает ценность лишь по мере того, как она помогает самому поэту становиться всё лучше и лучше. Правда, сами по себе, эти стихи могут оказаться совершенно никчёмными и, если их напечатают, принесут больше вреда, нежели пользы. Спросите у любого из тех несчастных, кому выпала незавидная доля редактора какого–нибудь журнала, и он подтвердит мои слова. В мире каждый день появляется несметное множество виршей, которые сполна вознаграждают вдохновение своего автора, но совершенно непригодны для того, чтобы декламировать их вслух.
Сам Донал не написал пока ни одного четверостишия. Иногда у него в голове вдруг появлялась отдельная строчка или пара строк, которые тут же начинали зудеть и гудеть, как заблудившаяся пчела, потерявшая родной улей (причём, обычно это были какие–нибудь забавные проклятия в адрес Рогатки), но больше он ни о чём таком не думал.
Тем временем Гибби спал, просыпался и опять засыпал в маленьком домике близ вершины Глашгара, и блаженные ночи чередовались с чудесными днями. На следующее утро после своего появления первое, что он увидел, разлепив глаза, было лицо Джанет, с улыбкой склонившееся к его изголовью и сиявшее не столько благодушием, сколько радостным восхищением. Муж её уже ушёл, сама она собиралась уже пойти подоить корову, как вдруг испугалась, что, пока её не будет, малыш снова исчезнет, как в прошлый раз. Но свет, пролившийся из его глаз, исходил из того же источника, что и радость в её взгляде, и все опасения Джанет тут же растаяли. Если он так любит её, то наверняка не сможет её оставить! Она покормила его овсянкой с молоком и пошла к своей корове.
Когда она вернулась, в домике была чистота и порядок. Пол был выметен, плошки перемыты и аккуратно расставлены по полкам, а сам Гибби сидел на стуле и внимательно разглядывал старый башмак Роберта, пытаясь сообразить, нельзя ли его починить. Поскольку все её домашние дела оказались сделанными, Джанет, не мешкая, приступила к шитью подходящего наряда для своего найдёныша. Она уже придумала, как его сделать, фасон был самый простой, и шить было совсем нетрудно. Она достала синюю ситцевую юбку, сузила её возле пояса и подвязала поверх просторной рубашки, которая пока была единственным одеянием Гибби. Подол юбки доставал малышу до самых пяток. Тогда Джанет разрезала её до середины спереди и сзади, сделала два небольших шва, и получилась прекрасная пара широких штанов, похожих на матросские, аккуратных и удобных. Гибби они ужасно понравились. Правда, в них не было карманов, но ведь у него не было ровным счётом ничего, чтобы он мог туда положить, так что в отсутствии карманов можно было увидеть даже определённое преимущество. Вообще, в его прежней одежде тоже никогда не бывало карманов, потому что перед тем, как брюки или куртка попадали к Гибби, предыдущие владельцы успевали окончательно их износить.
Джанет подумала было о том, чтобы заодно сшить Гибби и шапочку, но потом критическим взглядом посмотрела на его вихры, торчавшие во все стороны, как разлохмаченная соломенная крыша, и про себя заключила: «Должно быть, некоторым мужчинам Господь тоже дал волосы вместо покрывала, как женщинам!» Поэтому, отложив иголку, она взялась за свой Новый Завет.
Пока она молча читала Евангелие, Гибби стоял рядом и восхищённо смотрел в книгу, полагая, что в ней тоже есть множество чудных баллад вроде тех, что читал ему Донал. Его живое присутствие, неустанное внимание и пытливый взгляд стесняли Джанет. Чтобы свободно поклоняться и разговаривать с Богом, человек должен быть либо совсем один, либо среди братьев, тоже пришедших поклониться Богу. Для самой Джанет чтение Библии и поклонение часто сливались воедино, и она не отделяла одного от другого. Поэтому она подняла глаза с книги и спросила:
— Ты читать умеешь, сынок?
Гибби покачал головой.
— Тогда садись, я тебе почитаю.
Гибби радостно повиновался, думая, что услышит ещё одну древнюю шотландскую легенду о любви и смелых рыцарских подвигах. Но вместо этого Джанет прочла ему одну из самых славных и ужасных, полных любви и печали глав в конце Евангелия от Иоанна, где душа встречает жуткое и тёмное облако человеческой скорби, насквозь пронизанное неземным сиянием вечного, сущего, непобедимого света. Не знаю, что именно подействовало на Гибби сильнее всего. Может быть, его душа откликнулась на сам тон любимого голоса или на истину, слишком звучную и потому не различимую для человеческого уха и явившуюся Гибби в виде неясного трепета, дальнего звука струны, одним концом привязанной к его сердцу, а другим уходящей в неизвестность. Может быть, то и дело повторяющееся имя напомнило ему о предсмертных словах бедного Самбо. Так или иначе, когда Джанет снова оторвалась от книги и взглянула на него, по щекам мальчугана катились слёзы. Однако по выражению его лица, она поняла, что разумом он не ухватил почти ничего. Тогда она перелистнула Библию, открыла притчу о блудном сыне и прочла её. Даже там было множество слов и фраз, которых Гибби не понимал, но он всё же уловил общий смысл этой удивительной истории. Ведь когда–то у Гибби тоже был отец, и каждый вечер он обретал пристанище на его груди. Там, где за толкование принимается любовь, самый убогий образ может послужить тропинкой для глубочайшей истины. Гибби не понял, как низко пал ушедший из дома сын. Но по мере того, как блудный отрок шаг за шагом проходил весь свой путь от свиной кормушки до самых объятий отца, выражение лица Гибби постепенно менялось, и наконец он разразился — нет, не слезами, ибо слёзы были ему почти незнакомы — а ликующим смехом торжества и победы. Он захлопал в ладоши и в порыве дикого восторга, как аист, встал на одну ногу, как будто хотел касаться земли лишь одной подошвой, и вся его фигурка устремилась вверх, к небесам.
Джанет была вполне удовлетворена своим экспериментом. Большинство её соотечественниц (и почти все соотечественники) упрекнули бы Гибби за то, что он смеётся, но Джанет знала, что и у неё внутри порою подымается такой безудержный восторг, что выплеснуть его можно только неукротимым взрывом святого, радостного смеха, который связывает её сердце с сердцем Бога ещё проще и лучше, чем любые слёзы, вызванные глубинными движениями души. Лишь сердце, пока не уверенное в своём Боге, боится смеяться в Его присутствии.