Николай Арсеньев - Единый поток жизни
К сожалению, эти книги полностью распроданы (имеются лишь в некоторых больших центральных библиотеках) и никогда не были изданы на русском языке. Они рисуют ужасы советских тюрем, тюремных этапов и концентрационных лагерей, но и жизнь русской верующей семьи на фоне этих гонений и проникающие ее духовные силы, а также и другие оазисы несокрушимой силы духа в Советском Союзе. Имена обоих авторов, Андрей Русинов и Александра Анзерова — литературные псевдонимы. Фамилия "Анзерова" заимствована у одного из скитов Соловецкого монастыря. Настоящие имена авторов: Евгений Гагарин и Анна Арсеньева.
Есть и замечательный литературный памятник, — нет, не литературный это памятник, а гораздо больше, святее, чем литературные памятники: слова любви матери, расстающейся с сыном — Requiem Анны Ахматовой. Но этот памятник страшен — и вместе с тем и высок — и своей '' коллективностью'',
"Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними "каторжные норы"
И смертельная тоска."
или лучше сказать, своей "соборностью". Здесь личное горе матери сливается с общим, таким же горем матерей, у которых злая власть оторвала сына. Эти слова не забудутся, пока есть русская духовная жизнь, — более того, пока в мире есть матери. Это — свидетельство непреходящего укора и обвинения, стон и горе и молитва. Это — более, чем литература.
И вот матери идут на свидание с заключенными сыновьями, жены с мужьями:
"Подымались как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней.
Солнце ниже и Нева туманней,
А надежда все поет вдали..."
(Март 1949 г.)
Вспоминается момент ареста. За ним пришли на дом:
"Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла.
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки,
Смертный поп на челе... Не забыть..."
(1935г.)
Приговор произнесен.
"И упало каменное слово
На мою еже живую грудь.
Ничего, ведь я была готова.
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить.
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить."
(Лето 1939 г.)
Только бы не сойти с ума, только бы всегда помнить не забыть никогда —
"Ни сына страшные глаза —
Окаменелое страданье,
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного страданья,
Ни милую прохладу рук,
Ни лиц взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук —
Слова последних утешений."
(4 мая 1940 г.)
И вот она вспоминает тех, которые страдали как она вместе с нею стояли с тюремными передачами.
"Опять поминальный приблизился час,
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до окна довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что красивой тряхнув головой.
Сказала: "Сюда прихожу, как домой".
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них соткала я широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных, слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомильонный народ
Пусть также они поминают меня
В канун моего поминального дня..."
(Март 1940 г.).[166]
Она донесла свое горе до конца. Она, одна из многих, соединилась с другими в общей молитве, принявшей форму стихотворения. Но, конечно, это - гораздо больше всяких стихов и дает им смысл.
И опять ставится перед нами вопрос: Что же мы имеем в конце концов? Поражение семьи или ее победу? Но есть, по-видимому, законы духовной жизни (которые, согласно Хомякову, изнутри влияют на исторические судьбы народа), но которым подвиг духовный не проходит даром. Семена любви и жизнь Духа часто побеждают и в жизни народа. Самое проявление их есть уже победа.
Глава тринадцатая
Встречи христианских Востока и Запада в русской культурной и духовной жизни
1
Если окинуть взором библиотеки наших предков — русских культурных людей конца 18-го, всего 19-го и начала 20-го века, — а также сохранившуюся их переписку и воспоминания; если присоединить - тому, кто успел хоть немного узнать русскую культурную жизнь досоветского времени из личного опыта - собственные воспоминания и устные предания, жившие в его семье; если — и это, конечно, в первую очередь - остановиться внимательно на богатейших данных, почерпаемых из произведении наших классиков, да и второстепенных писателей упомянутого периода, а также данные из биографий различных значительных русских людей этого времени, культурных, государственных и общественных деятелей, - то получается картина огромного и усиленного контакта с духовной жизнью и культурой Запада. Это настолько очевидно, что не требуется доказательств. Но вот наугад два примера.
В воспоминаниях одного младшего современника (кн. Мещерского) так изображается впечатление от Ф. И. Тютчева в последний - петербургский - период его жизни. Автор в юности своей встречал уже пожилого тогда поэта на светских приемах и балах в петербургском обществе. Уже много съехалось гостей, приезжает скорее маленький ростом старичок, как все, конечно, во фраке, но белый галстук повязан небрежно; седые кудрявые волосы несколько всклокочены. На вид ничего примечательного, но сразу окружило его кольцо людей, которое все более увеличивается. И сразу потекли из его уст интереснейшие и остроумнейшие каламбуры, сравнения, заметки об иностранной политике, характеристики разных политических деятелей, разных литературных произведений, разных явлений жизни — и светских, и народных, и международных - и все это остроумно, горячо, какая-то талантливейшая, увлекательная, меткая импровизация, и вместе с тем полная глубины при всем добродушном юморе и аттическом блеске отточенной фразы. И все это на изумительнейшем, богатейшем, динамическом и в то же время классически ярком французском языке! А вместе с тем какой поэт так сумел изобразить душу средне-русского ландшафта, своей черноземной Орловской губернии и ближайших к ней мест!
Помните это:
Тихой ночью поздним летом,
Как на небе звезды рдеют!
Как под сумрачным их светом
Нивы дремлюшие зреют!
Усыпительно безмолвны
Как блестят в тиши ночной
Золотистые их волны.
Убеленные луной!
Нужно бы выписать, может быть, треть стихотворений Тютчева, чтобы представить всю многогранность, свежесть, задушевность изображения им этой русской природы. И также многогранность, противоречивость различных аспектов души своей, и русской души, и человеческой души вообще, сумел он изобразить.
О вещая душа моя,
О сердце, полное тревоги,
О как ты бьешься на пороге
Как бы двойною бытия!...
... ... ... ... ... ... ... ...
Пускай страдальческую грудь
Волнуют страсти роковыя.
Душа готова, как Мария,
К ногам Христа навек прильнуть.
(1855 г.).
Или:
Над этой темною толпой
Непробужденного народа
Взойдешь ли ты когда, свобода,
Блеснет ли луч твой золотой?
Блеснет твой луч и оживит,
И сон разгонит и туманы...
Но старые, гнилые раны,
Рубцы насилий и обид,
Растленъе дуги и пустота,
Что гложет ум и в сердце ноет...
Кто их излечит, кто прикроет?
Ты, риза чистая Христа.
(1857 г.).
И вместе с тем он не только блестящий усвоитель всей лапидарной легкости и блеска французской литературной речи (и в своем разговоре, и в своих французских статьях), но он в то же время глубоко понимает задушевную красоту дремлющей веками итальянской виллы и задушевно-умилительный, дремотный и захватывающий "genius loci" Италии эпохи романтизма, полный живых мостов между культурой и красотой, душевной и духовной жизнью Запада, с одной стороны, и красотой и душевной и духовной жизнью России и глубин ее бытия.
Вот другой пример. Выросший из крепких патриархальных семейных религиозных православно-русских корней и вместе с тем человек органически, глубоко и широко воспринявший западную культуру, человек огромных знаний и огромной, творчески воспринятой и пережитой культуры, любитель Англии, Оксфордских колледжей и либерального консерватизма; знаток и ученик греческих Отцов Церкви, которых он читает в подлиннике, и вместе с тем человек, прошедший через все горнила современной немецкой идеалистической философии и преодолевший их, но получивший, как многие русские романтического периода, ряд импульсов от философии Шеллинга: Алексей Степанович Хомяков (1804-1860), человек, для которого был бесконечно дорог родной парод, до боли органически близок ему и связан с ним, но который выше всего ставил Правду Божию и служение ей, для которого центром и смыслом истории было откровение Правды Божией в лице воплотившегося Сына Божия, человек, для которого Церковь Божия была живой носительницей этого потока новой жизни, вошедшей в мир,[167] и поэтому носительницей и смысла истории. Поэтому он полемизирует (иногда однобоко и даже несправедливо, но вдохновенно и талантливо) с христианами Запада, исказившими, по его мнению, или недооценившими истинный смысл Церкви. И все эти замечательные по силе и блеску стиля и вдохновенности мысли и по глубине религиозного чувства (хотя нередко однобокие и даже несправедливые в своей огульности) талантливые характеристики и оценки западного христианства, эти "Письма православного христианина о западных вероисповеданиях" (Letires d'un chrétien orthodoxe, Lausanne, 1872),[168] он пишет на изумительном по силе, по виртуозности, изобразительности и по моральному подъему французском языке. Правда, по-русски их нельзя было напечатать при Николае Павловиче из-за церковной цензуры (Императрица была в восторге от них, читала их в рукописи и, говорят, показала их мужу; Император, будто бы, сказал, что это хорошо, хотя, может быть, немного преувеличено, но что печатать у нас нельзя: церковные власти обидятся).[169] Вот опять один из мостов между духовной жизнью Запада и Востока. Хомяков заражает и заражает своим религиозным и моральным пафосом и русских и западных читателей и, если его полемика иногда несправедлива, то его положительное учение о Церкви, выраженное в этих письмах, глубоко вдохновлено живым опытом Церкви, как он запечатлен в посланиях апостола Павла и как он лежит в основе христианского восприятия реальности Церкви. Недаром в 20-ом веке Хомяков нашел такой сильный отклик в сердцах многих христиан на Западе.