Владимир Крупин - Время горящей спички (сборник)
— Мам, а почему так — они сами первые пристают, а потом визжат?
Вообще это было счастье — работа. Идти босиком километра два по росе, купаться в пруду, влезать на дерево, воображать себя капитаном корабля, счастье — идти по опушке, собирать алую землянику, полнить ею чашку синего колокольчика, держать это чудо в руках и жалеть и не есть, а отнести домой, младшим — брату и сестренке.
И сегодня я шел босиком. Шел по тропинкам детства. Но уже совсем по другой жизни, нежели в детстве: в селе, как сквозь строй, проходил мимо киосков, торгующих похабщиной и развратом в виде кассет, газет, журналов, мимо пивных, откуда выпадали бывшие люди и валились в траву для воссоздания облика, мимо детей, которые слышали матерщину, видели пьянку и думали, что это и есть жизнь и что им также придется пить и материться.
Но вот что подумалось: моя область на общероссийском фоне — одна из наиболее благополучных в отношении пьянства, преступности, наркомании, а мой район на областном фоне меньше других пьет и колется. То есть я шел по самому высоконравственному месту России. Что же тогда было в других местах?.. Я вздохнул, потом остановился и обещал себе больше о плохом не думать.
А вот и оно, это место. Тут мы сидели, когда возвращались с работы. Честно говоря, иногда и возвращаться не хотелось. С нами ходил худющий и бледнющий мальчишка Мартошка, он вообще ночевал по баням и сараям. У него была мать, всегда пьяная или злая, если не пьяная, и он ее боялся. Другие тоже не все торопились домой, так как и дома ждала работа — огород, уход за скотиной. Да и эти всегдашние разговоры: «Ничего вы не заработаете, опять вас обманут». А тут было хорошо, привольно. Вряд ли мы так же тогда любовались на заречные северные дали, на реку, как я сейчас, вряд ли ощущали чистоту воздуха и сладость ветра родины после душегубки города, но все это тогда было в нас, с нами, мы и сами были частью природы.
Я лег на траву, на спину и зажмурился от обилия света. Потом привык, открыл глаза, увидел верхушки сосен, берез, небо, и меня даже качнуло — это вся земля подо мной ощутимо поплыла навстречу бегущим облакам. Это было многократно испытанное состояние, что ты лежишь на палубе корабля среди моря. Даже вспомнились давно забытые, юношеские стихи, когда был летом в отпуске, после двух лет армии, оставался еще год, я примчался в свое село. Конечно, где ощутить встречу с ним? На Красной горе. Может быть, тут же и сочинил тогда, обращаясь к Родине: «Повстречай меня, повстречай, спой мне песни, что мы не допели. Укачай меня, укачай, я дитя в корабле-колыбели». Конечно, я далеко не первый сравнивал землю с кораблем, а корабль с колыбелью, и недопетое было не у меня одного, но в юности кажется, что так чувствуешь только ты.
Вдруг еще более дальние разговоры услышались, будто деревья, березы, трава их запомнили, сохранили и возвращали. У нас, конечно, были самые сильные старшие братья, мы хвалились ими, созидая свою безопасность. Говорили о том, что в городе торговали пирожками из человеческого мяса. А узнали по ноготку мизинца. Мартошка врал, что ездил на легковой машине и что у него есть ручка, которой можно писать целый месяц без всякой чернильницы.
— Спорим! — кричал он. — На двадцать копеек. Спорим!
Мартошка всегда спорил. Когда мы, вернувшись в село, не желая еще расставаться, шли к фонтану — так называли оставшуюся от царских времен водопроводную вышку, — то Мартошка всегда спорил, что спрыгнет с фонтана, только за десять рублей. Но где нам было взять десять рублей? Так и остался тогда жив Мартошка, а где он сейчас, не знаю. Говорили, что он уехал в ремесленное, там связался со шпаной. Жив ли ты, Мартошка, наелся ли досыта?
На вышке, вверху, в круглом помещении находился огромнейший чан. Круглый, сбитый из толстенных плах резервуар. В диаметре метров десять, не меньше. По его краям мы ходили как по тропинке. В чане была зеленая вода. Мартошка раз прыгнул в нее за двадцать копеек. Потом его звали лягушей, такой он был зеленый.
Я очнулся. Так же неслись легкие морские облака, так же клонились им навстречу мачты деревьев, так же серебрились зеленые паруса березовой листвы. Встал, ощущая радостную легкость. Отсюда, под гору, мы бежали к плотине, к заводу. Проскакивали сосняк, ельник, березняк, вылетали на заставленную дубами пойму, а там и плотина, и домики, и карлик пасет гусей. Мы с этим карликом никогда не говорили, но спорили, сколько ему лет.
Бежать по-прежнему не получилось — дорога была выстелена колючими сухими шишками. Чистый когда-то лес был завален гнилым валежником, видно было, что по дороге давно не ездили. Видимо, она теперь в другом месте. Все же переменилось, думал я. И ты другой, и родина. И ты ее, теперешнюю, не знаешь. Да, так мне говорили: не знаешь ты Вятки, оттого и восхищаешься ею. А жил бы все время — хотел бы уехать. Не знаю, отвечал я. И уже не узнаю. Больше того, уже и знать не хочу. Чего я узнаю? Бедность, пьянство, нищету? Для чего? Чтоб возненавидеть демократию? Я ее и в Москве ненавижу. А здесь родина. И она неизменна.
Все так, говорил я себе. Все так. Я подпрыгивал на острых шишках, вскрикивал невольно и попадал на другие. Но чем ты помогаешь родине, кроме восхищения ею? Зачем ты ездишь сюда, зачем все бросаешь и едешь? И отказываешься ехать за границу, а рвешься сюда. Зачем? Ничего же не вернется. И только и будешь рвать свое сердце, глядя, как нашествие на Россию западной заразы калечит твою родину. Но главное, в чем я честно себе признавался, — это то, что еду сюда как писатель, чтобы слушать язык, родной говор. Это о нашем брате сказано, что ради красного словца не пожалеет родного отца. Вот сейчас в магазине худая, в длинной зеленой кофте, женщина умоляла продавщицу дать ей взаймы. «Я отдам, — стонала она, — отдам. Если не отдам, утоплюсь». — «Лучше сразу иди топись, — отвечала продавщица. — Хоть сразу, хоть маленько погодя. Я еще головой не ударилась, чтоб тебе взаймы давать. А если ударилась, то не сильно». Вот запомнил, вот записать надо, и что? Женщина от этого не протрезвеет. И так же, как не записать загадку, заданную мужчиной у рынка: «Вот я вас проверю, какой вы вятский. Вот что такое: за уповод поставили четыре кабана?» Когда я ответил, что это означает — за полдня сметали четыре стога, он был очень доволен: не все еще Москва из земляка вышибла. «А я думал, вас Москва в муку смолола».
Ну, вот зеленая пойма. Но где дома, где бараки? Ведь у нас нет ничего долговечнее временных бараков. Я оглядывался. Где я? Все же точно шел, точно вышел.
Снесли бараки, значит. Пойду к плотине, к заводу. Я пришел к речке. Она называлась Юг. Тут она вскоре впадала в реку Кильмезь. Я прошел к устью. Начались ивняки, песок, белобархатные лопухи мать-и-мачехи, вот и большая река заблестела. А где плотина? Я вернулся. Нет плотины. А за плотиной был завод. Где он? Может быть, плотину разобрали или снесли водопольем, но как же завод? И где другой завод, крахмалопаточный? Где избы?
Я прошел повыше по речке, продираясь через заросли. Не было даже никаких следов. Ни человеческих, ни коровьих. Тут же тогда стада паслись. Я остановился, чувствуя, что весь разгорелся. Прислушался. Было тихо. Только стучало в висках. Тихо. А почему не взлаивают собаки, не поют петухи? Вдруг бы закричали гуси? Нет, только взбулькивала в завалах мокрого хвороста речка и иногда шумел вверху, в ветвях елей, ветер.
Вдруг я услышал голоса. Явно ребячьи. Звонкие, веселые. Пошел по осоке и зарослям на голоса. Поднялся по сухому обрыву и вышел к палаткам. На резиновом матраце лежала разогнутая, обложкой кверху, книга «Сборник анекдотов на все случаи жизни», валялись ракетки, мячи. Горел костер, рядом стояли котелки. Меня заметили. Ко мне подошли подростки, поздоровались.
— Вы не знаете… — начал я говорить и оборвал себя: они же совсем еще молодые. — Вы со старшими?
— Да, с тренером.
Уже подходил и тренер. Я спросил его: где же тут заводы, кирпичный и крахмалопаточный, где плотина? Он ничего не знал.
— Вы местный?
— Да. Ходим сюда давно, здесь сборы команд, тренировки.
— Ну не может же быть, — сказал я, — чтоб ничего не осталось. Не может быть.
Ничем они мне помочь не могли и стали продолжать натягивать меж деревьев канаты, чтобы, как я понял, завтра соревноваться, кто быстрее с их помощью одолеет пространство над землей.
Снова я кинулся к берегу Юга. Ну где хотя бы остатки строений, хотя бы остовы гигантских печей, где следы плотины? Нет, ничего не было. Не за что даже было запнуться. Уже ни о чем не думая, я съехал по песку в чистую холодную воду и стал плескать ее на лицо, на голову, на грудь.
Гибель Атлантиды я пережил гораздо легче. Атлантида еще, может быть, всплывет, а моя плотина — никогда. Никогда не будет на свете того кирпичного завода, тех строений, тех землянок. Никогда. И хотя говорят, что никогда не надо говорить «никогда», я говорил себе: никогда ничего не вернется. Все. Надо было уходить, уходить и не оглядываться. Ничего не оставалось за спиной, только воспоминания да новое поколение, играющее в американских актеров.