Дмитрий Мережковский - Франциск Ассизский
Воля к Духу есть воля к свободе: люди не хотят знать Иоахима, потому что воля к свободе ими потеряна, и там, где она была, родилась иная воля – к рабству.
Первое, естественное, физическое условие всякой жизни, дыхания, – свобода: к воздуху, свободнейшей стихии мира, – простейшему и яснейшему символу Духа, – приобщается все, что живет, дышит.
Дух дышит, где хочет, и голос Его слышишь, и не знаешь, откуда приходит и куда уходит.
Это значит: внутреннейшее, во всей полноте непознаваемое, но в какой-то одной исходной точке, начале безграничных возможностей, – не только человеку, – всей живой твари доступное, существо Духа – Свобода.
Так бывает со всяким, рожденным от Духа (Ио. 3, 8).
Только во втором, сверхъестественном «рождении свыше» так бывает во всей полноте; но в какой-то, опять-таки одной исходной точке, начале безграничных возможностей, не только человек, – все живое, дышащее, рождаясь от Духа – Дыхания Божия, получает, уже в первом, физическом рождении, вместе с жизнью – дыханием – божественный дар – свободу, и как бы говорит, исповедует каждым мгновением жизни, каждым дыханием: Дух – Свобода.
Если «дыхание – дух» есть простейший, физический символ свободы, то стеснение дыхания – удушие есть такой же физический, простейший символ рабства: жить – дышать значит быть свободным; поработиться значит задохнуться – умереть. Это так чувственно-просто, что и животные, и даже растения, чья жизнь есть тоже дыхание, – если бы имели человеческий разум, – могли бы это понять.
Ибо вся тварь совокупно стенает доныне… в надежде, что освобождена будет от рабства тлению (смерти) в свободу детей Божьих (Рим. 8, 22, 21).
Если же этого не понимает из всей живой твари только один человек, то опять-таки потому, что не хочет понять, а не хочет потому, что произошел в нем какой-то метафизически-чудовищный вывих, извращение воли, – тягчайшее, может быть, следствие того, что в религиозном опыте христианства испытывается глубже и вернее всего как «первородный грех». Если человек в грехопадении своем увлек за собою всю тварь, то пал сам ниже всей твари, в этой именно точке, – в приобщении всего живого, дышащего, к Дыханию, Духу Божию, – в Свободе.
Ненавидит рабство, любит свободу вся живая тварь, так же физически-естественно, как любит жизнь и ненавидит смерть; только один человек может любить рабство метафизически-противоестественно. Птица свободна в воздухе, рыба – в воде, зверь – в лесу; и каждый лист на дереве, каждая былинка в поле дышит, растет и цветет, насколько ей дано Духом – Дыханием Божиим, свободно; только один человек, мнимый «царь творения», – действительный и безнадежный, неосвободимый, потому что вольный – раб.
Вся тварь покорилась суете (рабства-смерти) не добровольно, но по воле покорившего ее (Рим. 8, 20), —
свободоубийцы – «человекоубийцы исконного» – диавола; только один человек покорился добровольно. В рабстве «доныне стенает и мучится вся тварь»; только один человек поет и наслаждается, или хотел бы насладиться рабством.
XV
Выправить этот чудовищный вывих человеческой воли могло лишь чудо; павшую природу человека поднять, исцелить ее от этого извращения противоестественного можно было только сверхъестественно, тем, что опять-таки вернее и глубже всего испытывается в религиозном опыте христианства как «Благодать», charis, gratia.
Дух… послал Меня… проповедовать пленным освобождение… отпустить измученных (рабов) на свободу (Лк. 4, 18).
Если Сын освободит вас, то истинно свободны будете (Ио. 8, 36).
Начатое Сыном, в Духе, освобождение человека от тягчайшего, потому что внутреннейшего, ига, – следствия первородного греха, – воли к рабству, продолжалось в христианстве одиннадцать веков и достигло высшей точки в Иоахимовом «Вечном Евангелии», в откровении Сына в Духе – исполнении Второго Завета в Третьем, – в царстве Свободы.
Но с этой высшей точки – не принятого и не отвергнутого, а лишь молча обойденного Церковью Иоахимова опыта-догмата восходящая линия христианства медленно, в течение семи веков, падает. После того, что мы называем на языке не религии, а лишь истории слишком неопределенно «Возрождением», но что на самом деле было возрождением только язычества и вырождением христианства, – западноевропейское человечество, много раз пытаясь освободиться, в «политических» и «социальных революциях», помимо и против Христа, и все больше и больше отчаиваясь в свободе, впадало снова, все глубже и глубже, – вывих за вывихом, извращение за извращением, – в «первородный грех» – волю к рабству, пока, наконец, в строящейся на месте Церкви абсолютной государственности наших дней, на всем ее протяжении, от диктатуры кесарей до диктатуры пролетариата, эта воля к рабству не усилилась так, как еще никогда за память всемирной истории, – ни даже в древних абсолютных монархиях Египта, Вавилона и Рима. Люди сами в цепи идут, жаждут рабства неутолимо; чем иго тяжелее, тем ниже и мягче гнутся шеи рабов, так что, наконец, самым мертвым и холодным из всех человеческих слов сделалось в наши дни некогда самое живое, огненное слово Духа: Свобода.
Бывшая христианская, пусть еще не свободная, но уже освобождавшаяся Европа задыхается в рабстве сейчас, с таким же сладострастным упоением, как любовница – в объятьях любовника. Но, когда, в последнюю минуту перед тем, чтоб задохнуться до смерти, может быть, узнает она, кто ее возлюбленный, то упоение сделается ужасом. И если чудом Божьим будет спасена Европа и разомкнутся, на шее почти задушенной, пальцы диавола, то, с первым глотком воздуха, вспомнит она, что такое Свобода.
Только тогда, наконец, после семивековой глухоты и забвения будет услышан великий пророк свободы, Иоахим.
XVI
Есть ли христианство все, чем жило, живет и будет жить человечество? Нет ли чего-то до христианства и за христианством; нет ли по сю и ту сторону его какого-то древнего, забытого, и нового, неизвестного, религиозного опыта? Вот вопрос, поставленный за семь веков до нас Иоахимом и встающий перед нами сейчас грознее, чем когда-либо.
Многое еще имею возвестить вам, но вы теперь не можете вместить. Когда же приидет Дух… то откроет вам всю истину… и будущее возвестит вам (Ио. 16, 12–13).
Эта-то еще для людей невместимая и потому, во Втором Завете Сыном еще не открытая Истина и есть Третий Завет – Царство Духа – Свободы.
Судя по тому, что сейчас происходит в религиозно-пустом и все более опустошаемом, растущею волею к рабству одержимом, человечестве, мало надежды на то, чтобы оно могло спастись, без новой сверхъестественной помощи, такой же, как та, что была ему послана в воплощении Сына Божия: начал спасение мира Отец; продолжает Сын; кончит Дух.
Это и сказал Иоахим, за семь веков до нас, и хотя погибал так же, как мы погибаем, но уже видел то, чего мы еще не видим, – единственную для мира надежду спасения – Третий Завет.
XVII
«Дух – Свобода», к этим двум словам сводится весь бесконечно в христианстве новый и в необозримых творческих возможностях действенный религиозный опыт Иоахима, – на очень большой и людям наших дней, с их волею к рабству, неизвестной глубине, а на глубине еще большей и неизвестнейшей сводится он к одному-единственному слову: Три.
В первом понятии геометрической точки заключено все будущее трехмерно-пространственное познание мира. Геометрия: движущаяся точка – линия; движущаяся линия – плоскость; движущаяся плоскость – тело. Так же и вся будущая религия Духа – Свободы – заключена в этом первом понятии, пронзающем сердце Иоахима: «Три».
Люди не могли бы объяснить двухмерным, абсолютно плоским существам, что значит геометрическое тело; или что такое высота и глубина; или как можно двигаться вверх и вниз. Точно так же и существа четырехмерные не могли бы объяснить людям, что значит то «тело духовное», pneumaticon, о котором говорит Павел, и почему для этого тела «верх» и «низ» – одно и то же; или как в простейшем опыте «левая перчатка надевается на правую руку»; и почему в опыте нисходящего к Матерям, Фауста, «опускаться» – значит «подыматься» и наоборот; и почему царство Божие наступит тогда, по «не записанному» в Евангелии слову Господню, «Аграфу», когда «верхнее сделается нижним, и нижнее – верхним».
В первом объяснении – трехмерности – плоским существам, – вся Евклидова геометрия ни к чему не послужила бы, а во втором объяснении – четырехмерности – людям вся метагеометрия Лобачевского тоже не послужила бы ни к чему, без предварительного, физически-метафизического опыта.
Чувственное, прямое и положительное знание о том, что такое «четвертое измерение», нам недоступно; но отрицательно и символически предчувственно мы кое-что о нем узнали бы, если бы могли себе представить, что значило бы для нас сделаться из «трехмерных», высоких и глубоких существ существами абсолютно плоскими, двухмерными; если бы мы могли себе представить ужас как бы расплющения под неимоверною тяжестью и то, как, лишившись физической свободы движения вверх и вниз – символа бесконечной свободы метафизической (в выборе «добра» и «зла», в том, что мы называем «свободою воли»), мы обрекли бы себя на движение по абсолютной плоскости, гнусное пресмыкание, ползание, – символ рабства бесконечного (ужас равный испытал бы, может быть, Ангел, превращаясь в насекомоподобного, плоского диавола). Только по этому ужасу оставленной нами позади «двухмерности», плоскости, – рабства – мы могли бы отчасти судить о том блаженстве свободы, какое мы испытали бы, если бы перешли из нашего мира, трехмерного, все еще сравнительно плоского, рабского, где и самый полет – только побеждаемое, но не побежденное падение, – в тот «четырехмерный», бесконечно-свободнейший мир окончательно побежденных глубин и высот, где уже «ни высота, ни глубина, ни другая какая тварь, не отлучат нас от любви… во Христе» (Рим. 8, 39) и от свободы в Духе.