Владимир Бибихин - Узнай себя
В чем увидели вину Максима Грека? Ему приписали две статьи: политическую, не меньше чем деятельность в пользу турецкого государства, и нарушение благочестия, подрыв веры в русских чудотворцев. Максим понимал, что он с собой приносит в Россию. Когда его обвинили в том, что, обращая внимание на ошибки в богослужебных книгах, он бросает тень на русских чудотворцев, которые «сицевымя книгами благоугодили богови», Максим разъясняет в «Слове отвещательном» (ему вообще много пришлось писать в этом жанре самооправдания), что русские чудотворцы были богоносными отцами и Божиими угодниками, никакого умаления их, но им были дарованы только именно эти вот дары, святости и чудотворства, но не даны — искусства слова, «роди языком и сказание их», и потому «утаися их, таковых сущих, исправление еже ныне мною исправляемых описей». Он обращал внимание на главу 12 Первого послания к Коринфянам: одним «дадеся дарование исцелений, чюдес предивных», другим, т. е. ему, Максиму, «аще и грешен есть паче всех земнородных, даровася языком разум и сказание»[47]. Сходную мысль можно найти у Данте: благодать Божия дождит на праведных и неправедных, потому и поэту, не святому, может быть дан дар пророчества.
Максиму неясно, почему он с его опытом и знанием не может советовать Василию III, вообще участвовать в делах государства, ведь всякое разумное слово так нужно. Почему нет? Ведь от философии никогда не было зла; она разрушает только то, что само нестойко. В 1521–22 по своему «изволению» он пишет послание великому князю, «и мне убо любовию к преимущей дръжаве царствиа твоего подолгу съдръжиму… изволися добре… представити царствию твоему разума моего». Что лучше союза разума и власти? «Ничто же убо непщую безместно, ниже вне разума творили възомнится, аще кто любовию, яже к начальствующим, съдръжим, съвета введет и временем пристоящаго и самем в высотах учиненым полезнаго»; хорошо если люди «начальствующим слово мудро и съвет благоразумен покажут». Благоразумный совет может высказать между прочим и худейший человек, не надо пренебрегать. Долг всякого «советовати, что полезно обществу и времени пристоящее»[48]. Что великий князь имеет власть княжить по–своему, это Максим Грек безусловно признает, он любит великого князя; но тем менее тогда надо молчать. Есть такая вещь как прямая истина, одна для всех, главная забота всех людей.
«Здравствуй о Господе и истинну познавай!», так кончает Максим одно из писем к Федору Ивановичу Карпову в 1525. Это письмо, направленное против астрологии, защищает свободу человека («самовластное свобождение разума») от «нужи», «понуждения» звезд. И ясно, что если от звезд разум не зависит, то тем менее от земных светил. Человек богоподобен, первый признак богоподобия свобода, «самовластие» не одного только великого князя. Хотя акцентов таких Максим никогда не ставит, но само собой у него подразумевается, что свободен каждый. Человек своим самовластием «паче иных еже по образу и подобию божию является»; «содетель… никому же человека покори, но пусти свободна его и своим образом почте и блага [то есть хорошим] его естеством, а не звездным устроением созда». Надо обратить внимание на качество философского языка; что Бог «пусти свободна» человека, это хорошо, если бы мы теперь умели, нам бы удавалось говорить в философии с такой краткостью и силой. «По образу божию и по подобию [Максим дает определение этих слов] еже самовластное знаменует и не владимое». «Самовластия достоинство, яко в своем произволении лежит еже обращати или не обращати себе к деланию Добродетелей».
С таким пониманием свободы вводить конституцию, выборы и отменять личную зависимость людей друг от друга можно сейчас, сразу. Во всяком случае задуматься, почему это еще не сделано, неизбежно. «Платон философ глаголаше, — переводит Максим из словаря Суды, — яко душа свободна есть и владычица страстем, и еже одолети собою себе — всех одолений пръва победа и нарочита, а еже одолеваему бывати себе собою — студнейше и злейше»[49]. Понятно, что в споре между иосифлянами и нестяжателями Максим на стороне нестяжателей, где же ему еще быть. Такие вещи сами собой разумеются. Из послания Максима к некоему Константину: «Не утаю от тебе пречюдно некое поведание и доблевьственно исправление от некоего философа еллина… Тъй в корабли многочеловеческом море проходя и уразумев себя наветуема от корабленик злата ради многаго, его же носяше с собою, абие пометал е в море и рек: «Сего погубление мне есть спасение». Аще же он еллин сый привременнаго ради живота толика злата не пощаде, но потопи е бодрено, множае паче мы благочестивии длъжни есмы съблюдаемаго ради праведным вечнаго живота и царствия не токмо имений преизобилий стяжание презирати, но самого привременнаго житиа небречи и вся бодрено пометати наслажениа ради вечных благ»[50].
Едва от своих переводов Максим, освоившись в Москве, попробовал перейти к советам государю и к политической полемике, как его осудили в 1525 за государственную измену и еретичество и отправили в заключение в монастырь, основанный Иосифом Волоцким, «стяжателем», взявшим верх на соборе 1503 года в Москве над «нестяжателями», чьим главным деятелем и писателем был Нил Сорский. Максима отдали в руки противоположной партии. Последующую судьбу Максима и то, что суд (вернее два, в 1531 был еще один) его не разрушил, объясняется, похоже, прежде всего тем, что Максим не лукавил и грех на душу не брал.
Вот он передает свой разговор — потому что допытывались, кому надо, о чем‑де вы вели беседы — с Берсенем Максимовым. Говорили только про книги и цареградские обычаи, «а иных есми речей с ним не говаривал». Однако на вопрос Берсеня, как греки проживают при бесерменских царях–гонителях в лютые времена, ответ Максима: «Цари у нас злочестивые, а у патреярхов и митрополитов в их суд не вступаются», то есть не то что у вас в Москве, где у Церкви нет свободы от княжеской власти. Реплика Берсеня: «Хотя у вас цари злочестивые, а ходят так, ино у вас еще Бог есть»; подразумевается: а в Москве уже нет. Максим вел себя на допросах не как непреклонный партизан. Москва, известно, всегда умела заставить человека говорить; он про своего собеседника насказал достаточно. Но вот что интересно: его собеседники о нем и друг о друге насказали еще едва ли не хуже; то есть похоже, что, реалистически понимая бесполезность отпирательства, Максим с самого начала решил говорить всю правду. И если он сообщал, что новый государь Василий III в сравнении с прежним Иваном III вызывает у говоривших с ним, Максимом Греком, недовольство, потому что людей мало жалует, то и себя он тут не выгораживал перед следователем, которого называет господином: «Истинну, господине, вам скажу, что у меня в сердце, ни от кого есми того не слыхал и не говаривал ни с кем, а мненьем есми своим то себе держал в сердци. Вдовици плачют, а пойдет государь к церкви, и вдовици плачют и за ним идут, и они их бьют, и яз за государя молил Бога, чтобы государю Бог на сердце положил и милость бы государь над ними показал». Смириться — да; в частности смириться с тем, что уж не позволят ему никогда вернуться на Афон, о чем он много раз просил. Но правдой с какой стати поступаться?
В 1531 Максим снова обвинен, в еретической порче богослужебных книг (а он думал что исправляет перевод), в осуждении практики поставления митрополитов русскими епископами, а не константинопольским патриархом (это надо правильно понять: с какой бы стати русским епископам обязательно быть на другой стороне чем константинопольскому патриарху; дело было не в этом, а в том что через «русских епископов» митрополита в Москве ставил фактически сам князь); дальше, обвинен в хуле на русских чудотворцев. То есть прежде всего на Пафнутия Боровского, активного «стяжателя». Было, правда, еще обвинение в сношениях с турецким султаном, но ни одного свидетельства даже о какой‑либо переписке между ними не представило обвинение. Максим наоборот надеялся, что когда‑нибудь Москва «от нечестивых работ свободит» греков[51].
В обвинительной речи митрополита московского Даниила 1531 года: «Да ты же, Максим, святыя божыя соборныя апостольския церкви и монастыри укоряеши и хулиши, что они стяжания, и люди, и доходы, и села имеют… Да ты же, Максим, святых великих чудотворцев Петра и Алексея и Иону, митрополитов всея Русии, и святых преподобных чюдотворцов Сергия, Варлама и Кирила, Пафнутия и Макария укоряеши и хулиши». Два свидетеля показали, что Максим порочил тех русских чудотворцев, это были сербы Федор и Арсений. Поскольку Максим отрицал вину, была устроена с сербами очная ставка. Из протокола: «И Максим, мало помолчав, против Арсения и Федора (обвинителей) рек: Про чюдотворцов есмь про Петра, и про Алексия, и про Сергия и про Кирила не говаривал ничего. А про Пафнутия есми молвил, того для, что он держал села, и на денги росты имал, и люди и слуги держал, и судил, и кнутьем бил, ино ему чюдотворцем как быти?» Сказать такое перед целым собором, это значило спасти себя, спасти свою совесть. На такую прямоту обвинения гадостей своей Церкви оказался не способен например один просвещенный московский священник в эти самые наши свободные дни конца второго тысячелетия христианства, который на вопрос, как он относится к сжиганию Церковью еретиков на Руси, начал выстраивать конструкцию, по которой может быть в те времена и в тех обстоятельствах людям священного звания привязать человека и развести под ним костер было пожалуй даже и можно во избежание худших зол. Интересно, какое еще могло быть зло хуже того, которое случилось из‑за неприязни Церкви в частности к свободному суждению.