Протоиерей Александр Шмеман - ВОДОЮ и ДУХОМ
Воцерковление заканчивается после четвертой молитвы обычным отпустом. И в свете вышесказанного мы теперь можем понять смысл послекрещального обряда, который в настоящее время даже в богослужебных указаниях называется воцерковлением, но который фактически является заключительной частью крещения младенца, в отличие от крещального чинопоследования для взрослых. Последнее, как мы знаем, реализуется в шествии новокрещенных из крестильни в церковь и в их участии в Евхаристии. Однако ребенок не может «шествовать», а должен быть взят и принесен в церковь. Таким образом, в действительности это то же самое шествие, но приспособленное к обстоятельствам крещения младенца:
Таже прием священник отроча, начертавает крест им пред враты храма, глаголя:
Воцерковляется раб Божий (имярек), во имя Отца и Сына и Святаго Духа, аминь.
Во–первых: «врата». Крещение как вступление в Церковь и в ней — в новую жизнь Царства Божия.
Таже вводит е во храм, глаголя:
Внидет в дом Твой, поклонится ко храму Святому Твоему.
После входа: сама жизнь Церкви предстает как восхваление и поклонение, как «радость, мир и праведность» Царства.
И входит посреде храма, глаголя:
Посреде Церкве воспоет Тя.
И, наконец: Церковь сама как шествие и восхождение к небесному Царству, конечному исполнению всей жизни в Боге.
Таже вводит пред дверьми жертвенника…
И обряд завершается эсхатологической песнью св. Симеона Богоприимца: «Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко, по глаголу Твоему с миром: яко видеста очи мои спасение Твое…» Крещение приводит нас в Церковь; а Церковь, приводя нас ко Христовой трапезе, делает нас — сейчас, в этом мире, в этой жизни — участниками и свидетелями Спасения, уготованного Богом и исполненного во Христе.
Заключение
В заключение нашей работы естественно спросить: что же все это значит? Как это все может быть использовано и применено в сегодняшней практике, в мире, кажущемся столь радикально отличным от того, в котором возникли, развились и были так органичны описанные выше обряды? Этот вопрос необходим, потому что с религиозной точки зрения ничего нет вреднее, чем жить иллюзиями в искусственно созданном прошлом и искать в «освященных древностью» красивых обрядах убежища от прозаического и тягостного настоящего. Такая религиозная установка, столь присущая нашему времени, явно противоречит христианской вере, целью которой является преобразование жизни, а не религиозные суррогаты. Если настоящая работа будет понята как призыв к буквальному восстановлению прошлого, то это неправильно, ибо буквального восстановления не бывает. Не менее вредно, однако, отвергать прошлое на том только основании, что оно — прошлое, т. е. принимать за чистую монету нынешние рассуждения о радикальной революции сознания и о невозможности для современного человека принять идеи прошлого. Если мы не веруем, что Святой Дух водительствует Церковью сегодня, как Он водительствовал ею вчера и будет водительствовать до скончания мира, что Христос «вчера и сегодня и во веки Тот же» (Евр. 13:8), то мы, очевидно, не веруем в Церковь и она представляет собой для нас либо ценное «культурное наследие», подлежащее сохранению, либо архаическое прошлое, от которого следует отказаться.
Если же мы все–таки веруем в Церковь, то изучение ее прошлого должно иметь лишь одну цель: снова и снова искать и осваивать то, что в ее учении и жизни является поистине вечным, т. е. то, что выходит за пределы категорий прошлого, настоящего и будущего и способно преобразовать нашу жизнь во все времена и при всех обстоятельствах. И если наша работа о крещении показывает расхождения между прошлым и настоящим, то мы надеемся, что из нее видно также, что эти расхождения вызваны не каким–либо радикальным изменением человека, не несоответствием будто бы устаревших идей современному человеку, как многие думают сегодня, но коренится в прогрессирующем отходе самих христиан от их собственной традиции, от того отношения к миру, которое вытекает из их веры и выражается в их богослужении.
Действительно, разве не очевидно, что, несмотря на все разговоры о радикальных переменах в человеческих понятиях и мировоззрении, человек остается по существу тем же, чем был прежде? Он сталкивается с теми же проблемами, его волнуют все те же вечные тайны: рождения и смерти, страдания, радости, любви, одиночества и, прежде всего, смысла человеческой жизни. Пусть философы изменили терминологию, но обсуждают они все те же вопросы. Пусть наука радикально изменила внешние условия жизни, но она остается беспомощной — и в наше время более, чем когда–либо — в решении основных вопросов человеческого бытия. И эта существенная неизменность человека ни в чем не проявляется с такой ясностью, как в постоянных возвратах к религии и вере, что в наши дни нередко принимает форму колдовства, магии, увлечения всякого рода восточными учениями, мистическими сектами и верованиями первобытных народов.
Разве не ясно также, что разрыв между Церковью и миром характерен не только для нашего времени и нашей цивилизации, но, по–разному выражаясь, существовал всегда, потому что, в конечном счете, он коренится в природе самой христианской веры? Афинская элита смеялась, когда апостол Павел говорил ей о Воскресении. Греко–римская цивилизация объявила христианство odium humani generis (врагом рода человеческого). Римская империя преследовала христианство, говоря его приверженцам: «Non licet vos esse» (Вам не должно существовать!). Но даже и во времена золотого века так называемого христианского мира, христианского общества и культуры, всякий, кто делал попытку жить в христианской вере, истинно следовать Христу, всегда — так или иначе — неизбежно отвергался миром. Таким образом, так же, как человек остается, по существу, неизменным, так и мир, в котором мы живем и который есть наша жизнь, внешне другой и как будто бы новый, есть все тот же самый мир, для которого христианское Евангелие — «соблазн и безумие».
Итак, трагедия не в том, что Церковь перестала «понимать» мир и следовать за ним во всех его псевдометаморфозах. Скорее, трагедия в том, что Церковь слишком следует за миром, приспосабливая свою веру к философским и иным учениям, которые ей чужды, замутняя благочестие старым, дохристианским дуализмом «естественного» и «сверхъестественного» и засоряя богослужение законническими либо магическими напластованиями, изменяя, прежде всего, тому, что составляло сердцевину раннехристианской веры: опыту самой Церкви, ощущавшей противостояние старого и нового, мира сего и мира грядущего, опыту присутствия «посреди нас» и, в силу этого, предвосхищения Царства Божьего.
И если в этом нашем современном мире — где снова мы, православные, составляем едва заметное меньшинство, отвергаемое и преследуемое, разделенное, раздробленное, угрожаемое, однако же невероятно самодовольно–победное и без устали славящее прошлое, которому мы сами же изменили, — если в этом мире нам в высшей степени необходимо стремиться к возрождению, то это стремление, прежде всего, должно быть направлено на новое осознание православными Православия, т. е. того опыта Церкви, в котором заключается единственный источник истинно православного мировоззрения и истинно христианской жизни. И этим во веки живым и животворящим источником как раз и является крещение — крещение не как один среди прочих «способов стяжание благодати», школьное определение которого занимает две строчки в учебнике, а крещение как важнейший акт, в котором Церковь всегда являет и сообщает свою веру, свой опыт человека и мира, творения, грехопадения и искупления, опыт Христа и Святого Духа, опыт новой жизни, нового творения, крещение как реальный источник всей жизни Церкви и христианской жизни каждого ее члена.
Но для того чтобы наш церковный опыт, опыт христианской жизни стал крещалъным, т. е. соотносился бы с таинством крещения как с питающим его источником, необходимо восстановление истинного смысла крещения — не крещения как такового, которое по–прежнему с нами, неизменное в своей сущности и обрядах, хотя и затемненных, но по сути оставшихся теми же самыми, — а его смысла и действия в нас. А это может быть сделано только через просвещение, которое — по крайней мере, в ранней Церкви — всегда понималось как неразрывное единство обучения, литургического опыта и духовной борьбы. Именно в этом единстве мы нуждаемся сегодня, как ни в чем другом: делать то, во что веруем, и веровать в то, что мы делаем, жить в согласии с тем, что через делание дается нам как жизнь и сила.
Обучение: мы попытались показать, что каждый обряд, каждый акт чинопоследования крещения есть воплощение, откровение и выражение веры Церкви, ее видения Бога, человека и мира, так что если, с одной стороны, нужно знать и иметь веру, для того чтобы понимать богослужение, то с другой стороны, само богослужение поистине «исполняет» веру, является ее «экзистенциальной» эпифанией, а также даром. Отсюда, с древнейших времен, наличие корреляции между обучением и участием в богослужении, наиболее типичное и нормативное выражение которого мы находим в приготовлении новообращенных к крещению и в послекрещальном слушании тайноводческих проповедей. Эту норму мы должны вновь ввести в наше религиозное просвещение, сделав ее центром и вдохновителем всего нашего обучения. Ибо пока в нашем обучении — будь то в духовных семинариях или в воскресных школах — Библия, догматика, литургика, духовность остаются изолированными друг от друга, составляют автономные «разделы», слабо связанные друг с другом в рамках формальной программы, не только каждый «раздел» будет стремиться стать интеллектуальной абстракцией, но ни один из них не сможет явить веру в ее живой, конкретной и поистине экзистенциальной полноте. Действительно, результатом победы в православной Церкви западной «программы обучения», не имеющей целостности, явился растущий разрыв между богословием и богослужением, за которым последовала трансформация богословия, т. е. учения, в исключительно умственное занятие, предназначенное для интеллектуалов, но фактически игнорируемое Церковью. Следовательно, необходимо — и крещение здесь служит, очевидно, отправной точкой — вновь объединить учение и опыт Церкви, являемый и сообщаемый в богослужении, с тем, чтобы учение стало объяснением этого опыта, а богослужение — исполнением веры.