Николай Благовещенский - Среди богомольцев
Старик трижды перекрестился и прошептал: «слава Богу!»
– Ну, а ты останешься здесь, или на время только?
– На время. Мне нельзя остаться.
– Отчего же? Погибать что ли охота!
– Нет, мне ещё работать надо.
– Никакая работа не даст тебе столько пользы, как здешняя: помяни ты моё слово! Та накормит только, а эта в рай поведёт.
– Да у меня родные есть; с ними-то как же быть?
– Бог научит, как быть. Вот и у меня семья была, да я не посмотрел на это, – постригся. После здешние старцы письмо послали туда, что помер, тем и покончили сразу. Даже денег прислали на помин души. Вишь как умудряет Господь.
– Все это так, да жить у вас слишком трудно
– А ты думаешь, что ли без труда спастись? Не спасешься, брат. Ты вот лучше понадейся на владычицу нашу, так она поможет тебе все искушение пройти невредимо.
– Какие это искушения?
– А вот поступай: узнаешь?
Вошедший послушник объявил, что ужин готов, и тем прекратил наш разговор. Старик поклонился мне и торопливо вышел. Я отправился за послушником в келью игуменскую, где ожидал нас ужин, накрытый на столе, тоже на четверть от полу. Пред каждым прибором стоял небольшой графин красного вина. Мы уселись на полу вокруг стола; один из присутствующих вслух прочел молитву и затем уже стали подавать кушанья из разных вареных и жареных в масле трав. В заключение, вместо десерта, подали зеленые огурцы. Мы сначала смеялись над этим, а потом, поездив по Афону, и сами ждали огурцов, как лакомства.
После ужина нам дали ещё по стакану вина, и поднесли умыться. Затем монахи, прислуживавшие за столом, поклонились в ноги игумену, поцеловали его руку, и стали убирать со стола. Я подсел к окну, а сверху наблюдал, что подделывалось на дворе монастырском. А там по обыкновению не было ни души: иноки ужинали и громко по всему двору, раздавалось чтение затрапезного поучения. Но вот, трапеза кончилась. Четыре монаха вышли оттуда и пали ниц у самых дверей, остальные проходили мимо, молча кланяясь лежащим. То были трапезарь, чтец и повар, просившие прощение у братии, в случае, если она недовольна их трудами. Четвертый нечаянно сломал деревянную ложку за ужином и тоже просил прощение за своё преступление. Когда шествие кончилось, все четверо встали и пошли за братиею. Старик, со сломанной ложкой в руках, долго тёр лоб и крестился: знать, не легок подвиг такой.
Потом два трапезаря, в передниках, вынесли из столовой большое корыто и поставили у стенки. Один из них постучал палочкой в деревянную доску, нарочно повешенную подле трапезы. Лишь только послышались эти звуки, четвероногие обитатели афонской горы – коты монастырские, задравши хвосты, помчались на знакомый зов, к своему несытному ужину. Они тоже приучены к дисциплине. Впоследствии я узнал, что коты афонские едят тоже, что и люди, т. е. травку разную, да оглодки хлеба.
Прошло не более полчаса, как мерно застучал ток [5], потом била, клепала и колокола. То был благовест к бдению. Братья опять пошли к церкви. Лица суровые, истощенные, невидно ни одного румяного лица, хотя молодых довольно много. Я тоже отправился на бдение и сел вместе с монахами в одной из стасидий [6]. Все сидели до тех пор, пока дьякон не произнес «возстаните!» После этого началось каждение, сперва образам, а потом каждому присутствующему отдельно. Это каждение продолжалось более получаса и затем уже началась служба. Монахи стояли неподвижно, понурив головы. Я не заметил даже, чтобы кто-нибудь из них перекрестился, хотя наблюдал за этим внимательно. После я узнал, что афонские монахи за службой должны креститься только тогда, когда положено в церковном уставе. В кельях им позволено молиться сколько душе угодно, а в церкви хвастать своим благочестием запрещено: служба должна проходить чинно. Невольно вспомнил я наших молельщиков за обедней, где у каждого идет своя собственная служба, без всякого участие в общественной. А здесь всё подведено под общий уровень и выдаваться из него никто не должен.
Много слышал я о греческом пении, и взял даже нотной бумаги с собою, чтобы переложить его на наши ноты, – да нет, не переложить. Это что-то бесконечно дикое, уродливое, действующее слишком неприятно на нервы новичка. Долго я пересиливался, но не смог и вышел из церкви. На дворе пусто, за воротами та же пустыня, даже море стоит, не шелохнется, точно стекло. Думал было спать лечь, но невозможно было заснуть на этом рое блох, клопов, схнипов и всяких ядовитых насекомых. Под потолком кружатся летучие мыши, под полом визжат не летучие, в затхлом воздухе ревут целые мириады комаров. Долго вертелся я с боку на бок, наконец, как помешанный бросился вон из комнаты в коридор.
– Как же возможно жить здесь? думал я, бессознательно вглядываясь вдаль.
А ночь такая яркая, звездная, лунная. Прямо за стенами монастыря высоко подымается гора Самара. Она кажется черной массой, но и на ней можно рассмотреть все её малейшие изгибы, а белые хижины пустынников так и светятся, будто фонари. Вот огонёк засверкал на этой горе, – то явится, то опять пропадет: кто-то пробирается среди виноградников… Тихо, на дворе ни души: иноки на целую ночь заперлись в церкви, и порой только, будто вопль какой, слышится оттуда монотонное пение псалта [7]. И как гармонирует с этой тишиной мелодичное журчание источника; он тоже что-то напевает, то грустное, то веселое; песни эти, чуть слышные днём, теперь звучно раздаются в дремлющем воздухе и тяжело делается на душе от этих звуков, слишком напоминающих мир. Только ещё сегодня я из мира, а уж опять хочется бежать туда, хочется слышать говор людской. И понял я теперь страшную минуту отречение от мира и ту громадную борьбу, какую выносит монах, стараясь сжиться с этой пустыней и задавить в себе потребности своей природы.
Вот опять долетело до меня пение псалта, и чудится мне в этом пении какой-то сдержанный плач, надрывающий душу, плач которым силится это бедное человечество примириться с небом и отогнать от себя неотвязные думы и воспоминания, запрещенные афонским уставом. Да нет, видно трудно заглушить эти воспоминания, если душа так крепко сроднилась с ними…
И так простоял я до рассвета.
II. МОНАСТЫРИ ОБЩЕЖИТЕЛЬНЫЕ (КИНОВIИ)
«Не легко достается на Афоне спасение!» – думал я, вглядываясь в изнуренные лица и тощие фигуры афонских подвижников. Чтобы понять весь труд, который достается на долю их, взглянем поближе на их житье монастырское, на их горе и радости, и мы увидим многое, что заставит нас подивиться и призадуматься.
Монастыри общежительные сложились в строгую форму общины, образцы которой монахи отыскивали в первых веках христианства. Здесь всё подведено под один общий уровень: всем дана одинаковая пища и одежда, никто не имеет никакой собственности, так что кельи иноков никогда не запираются и любопытный найдёт в них все те же вещи, какие имеют и остальные иноки. Если кто утаит от братии хотя часть своего имущества, то его осуждают на общее проклятие, выгоняют из общины и по смерти лишают погребения. Этой клятвой угрожают монаху ещё при пострижении, когда он, по примеру апостольскому, складывает всё своё имущество к ногам игумена и таким образом сразу отказывается от собственности и свободы. Все нужды монастырские справляются своими же силами братии; тут есть свои слесаря, столяры, портные, каменщики, повара и проч., у которых кипит работа во всё время, свободное от служб церковных.
Кроме того бывают ещё общие послушания [8], от которых не смеет отказаться ни один из членов общины. Это бывает при сборе винограда, при выгрузке монастырских судов и проч., и часто сам игумен работает в подобных случаях вместе с братиями и поощряет их. Из всего общинного уровня выделяется только несколько личностей, составляющих монастырское начальство: это игумен и духовники, которых выбирают из среды своей сами монахи. Игумен и духовники имеют право назначать всякие послушание и управлять делами каждого монаха, как им вздумается, без всякого контроля. Они могут заставить песок считать, или толочь воду, и монах обязан повиноваться безусловно. В большом почете также все иеромонахи. Монах при встрече с иеромонахом должен поклониться ему до земли, поцеловать его руку и снова повторить поклон. На этих вековечных поклонах основано афонское смирение.
В этих скромных, отдаленных от мира, общинах вырабатывается счастье жизни загробной, которое достигается здесь путем медленного самоумерщвления. Учение Спасителя об умертвии удов и распинании плоти со страстями и похотями служит главным принципом афонского отшельничества, – и вся деятельность, вся жизнь монаха направлена к одной этой цели. Тут всякая мирская мысль или веселое воспоминание считается тяжким грехом, всякая потребность нашей природы считается искушением бесовским и в этой неестественной борьбе с самим собою проходят все годы отшельника, часто до глубокой старости, пока на конец он, по афонскому выражению: «станет выше человеческой природы и достигнет состояние ангельского.» Труд громадный, но зато и самоумерщвление бывает полное: физическое и нравственное, и тогда уже монах ждёт только натуральной смерти, чтобы сделаться членом царствие небесного.