KnigaRead.com/
KnigaRead.com » Религия и духовность » Религия » Льюис Клайв - Льюис Клайв Настигнут Радостью

Льюис Клайв - Льюис Клайв Настигнут Радостью

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Льюис Клайв, "Льюис Клайв Настигнут Радостью" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Моя первая встреча с Оксфордом вышла довольно смешной. Заранее о квартире я не позаботился, весь мой багаж умещался в одном чемодане, и со станции я пошел пешком искать дешевое жилье или гостиницу, ожидая увидеть «дремлющие башни». Увы, меня ждало разочарование. Я понимал, что невыгодно входить в город со стороны вокзала, это не лучшее его лицо, но по мере продвижения я все больше удивлялся. Неужто вереница дешевых магазинчиков и была Оксфордом? Я шел и шел, Надеясь на встречу с Красотой за ближайшим поворотом и размышляя о том, что Оксфорд куда больше, чем я думал. Наконец, я прошел город насквозь. Дальше было чистое поле — я обернулся и увидел вдали шпили и башни, поистине прекраснейшее из зрелищ. Оказывается, я вышел со станции не в ту сторону и блуждал по жалкому пригороду. Тогда я и не догадывался, что эта ошибка — аллегория моего жизненного пути. И вот, я устало вернулся на станцию, понапрасну стерев ноги, нанял извозчика и попросил «отвезти меня куда–нибудь, где сдают комнаты на неделю». Как ни странно, мне повезло, и вскоре я уже пил чай в уютной гостинице. Этот дом по–прежнему стоит на углу Мансфилд роуд и Холивслла. У меня был общий кабинет с другим абитуриентом, из Кардиффского колледжа, — он утверждал, что архитектурно этот колледж превосходит все, что есть в Оксфорде. Меня страшила его ученость, а в прочем он был приятный малый. Больше мы не встречались.

Было холодно, на следующий день пошел снег, превративший витражи в праздничные торты. Экзамен сдавали в большом зале — мы сидели и писали не снимая пальто, не снимая даже перчатку с левой руки. Ректор (старый Фелпс) роздал экзаменационные листы. Я почти не помню, что я писал, но полагаю, что в специальных знаниях многие соперники превосходили меня, а преуспел я за счет общих знаний и умения рассуждать. Мне казалось, что я написал очень плохо. Годы у Кёрка излечили меня от приобретенного в Виверне снобизма, и я уже не рассчитывал, что другие не знают того, что известно мне. Мы писали сочинение по какой–то цитате из Джонсона. Я знал воспоминания Босуэлла и мог вернуть цитату в родной контекст, но не думал, что это или знакомство с Шопенгауэром мне поможет. На самом деле подобное состояние разума благотворно, хотя сперва оно и пу–гает. Выходя из зала после экзамена, я слышал, как кто–то сказал приятелю: «Я запихал туда и Руссо с»Общественным договором»». Я перепугался — «Исповедь» я читал (вряд ли себе на пользу), но об «Общественном договоре» понятия не имел. В начале экзамена симпатичный мальчик из Харроу шепнул мне: «Кто хоть автор — Сэм или Бен?» Я был так глуп, что объяснил ему: Сэм и только Сэм, Бен Джонсон пишется иначе. Я не понимал, что сам себе врежу, раздавая информацию.

Вернувшись домой, я сказал отцу, что уверен в провале. Отец встретил это известие с великодушием и нежностью. Он не понимал юношу, который задумывался о своей вполне возможной гибе–ли, но сердце его было раскрыто неудач–ливому, огорченному ребенку. Теперь он и не думал о расходах на мое образование, он только утешал и ободрял меня. Перед самым Рождеством мы получили известие, что «Уни» (Университи Колледж) предоставил мне стипендию.

Тем не менее я должен был сдать и обычные вступительные экзамены, в том числе математику. Для подготовки я вернулся еще на семестр к Кёрку — счастливое время, тем более ясное, что уже надвинулась тень расставания. На Пасху я благополучно завалил экзамен — как всегда, сбился в подсчетах. Все успокаивали меня и советовали «быть аккуратнее», но что толку? Чем больше я старался, тем больше наделал ошибок. Да и сейчас, если я должен аккуратно перепечатать страничку, я непременно сделаю нелепейшую ошибку в первом же слове.

Тем не менее в начале летнего (Троицына) семестра 1917 года я приступил к занятиям. Главным было тогда вступить в университетское общество подготовки офицеров, что обеспечивало лучшую карьеру в армии. Я продолжал готовиться к этому экзамену. Старый мистер Кэмпбел, оказавшийся близким знакомым друга нашей семьи Дженни М., занимался со мной алгеброй (черт бы ее побрал!). Экзамен я так и не сдал — не помню, провалился я снова или просто не успел до него добраться. После войны, слава Богу, тех, кто отслужил в армии, от него освободили, а то, наверное, я бы вылетел из Оксфорда.

Я провел в Университете меньше семестра — пришли мои документы, и меня призвали. Странный это был семестр. Половину колледжа занял госпиталь, там хозяйничали военные врачи. В оставшейся половине собиралась горстка новичков — двое юнцов, не достигших призывного возраста, двое белобилетников, один ирландский патриот, отка–завшийся сражаться за Англию, и еще какие–то странные личности, о которых я ничего не знаю. Мы обедали в бывшей аудитории, превратившейся ныне в коридор между общей гостиной и залом. Нас было всего восемь, но мы были не так плохи: один из нас, Гордон, стал профессором литературы в Манчестере, другой, Юинг, — философом в Кембридже, был среди нас добряк и весельчак Теобальд Батлер, превращавший самые хитроумные лимерики в греческие стихи. Я наслаждался всем этим, но это было мало похоже на университетскую жизнь и, по мне, слишком неустроенно и бестолково. Затем наступила пора военной службы. Армия еще не означала разлуку с Оксфордом. Меня зачисляли в кадетский батальон, расквартированный неподалеку, в Кибле.

После военной подготовки (она была в те времена гораздо проще, чем в последнюю войну) мне присвоили звание младшего лейтенанта и зачислили в Сомерсетский Полк Легкой Пехоты (прежде это был Тринадцатый Пехотный). Я попал на передовую в свой девятнадцатый день рождения (ноябрь 1917), большую часть службы провел в деревушках под Аррасом и Монжи и был ранен у горы Берненшон под Лиллем в апреле 1918. Армия вызвала у меня меньшее отвращение, чем я ожидал. Разумеется, она была ужасна, но как раз в слове «разумеется» и заключалось ее спаси–тельное отличие от Виверна: никто не требовал, чтобы я любил ее, никто и не притворялся. Все, с кем я общался, при–нимали службу как тягостную повинность, прерывающую нормальное течение жизни. Гораздо легче вынести нор–мальные неприятности, чем те, которые преподносятся как удовольствие. Общие трудности пробуждают в нас сочув–ствие, иногда даже (когда испытания тяжелы) что–то вроде любви к собратьям по несчастью, но если люди вынуждены притворяться, будто им все это нравится, рождаются только взаимное недоверие, цинизм, скрытая неприязнь. К тому же «старшие» в армии были куда приятнее старших в Виверне. Конечно, мужчина тридцати лет гораздо меньше склонен обижать юнца, чем юнец — подростка, ведь взрослому человеку незачем себя утверждать. К тому же, видимо, изме–нилось и мое лицо. То выражение ушло — кажется, после чтения «Фантастеса». Я вызывал теперь дружеское расположение, а то и сочувствие. В первый же день во Франции, в каком–то огромном зале, где сотня офицеров спала на нарах, меня взяли под защиту два немолодых канадца и обращались со мной не как с «сынком» — это было бы мне обидно, — а как с давним другом. Благослови их Бог! А другой раз, в офицерском клубе в Аррасе (я обедал один, наслаждаясь книгой и вином, бутылка Регпег Доие стоила тогда 12 франков) два офицера, оба намного старше меня, с наградами и нашивками за ранения, подошли к моему столу, окрестили меня «веселым Джимом» и повели пить бренди и курить сигары. Они не были пьяны и меня не спаивали, они позвали меня просто по доброте душевной. Редкость — но не исключение. Были в армии и дурные люди, но в то время мне попадались хорошие. Что ни день — встретишь студента, поэта, чудака, болтуна, весельчака, просто доброго человека.

Посреди зимы мне повезло — я подхватил «окопную лихорадку» (доктора называли ее «лихорадкой неизвестного происхождения») и целых три недели отдыхал в госпитале. Мне следовало упомянуть, что у меня с детства слабые легкие, и я давно научился радоваться легкой болезни даже в мирное время. А уж вместо окопов лежать в постели с книгой в руках — просто рай. Госпиталь расположился в гостинице, поэтому нас в палате было только двое.

Первая неделя была немного испорчена тем обстоятельством, что одна из ночных сестер крутила бешеный роман с моим соседом. У меня была слишком высокая температура, чтобы смущаться, но перешептывание утомительно и докучно, особенно ночью. Через неделю положение исправилось: влюбленного соседа куда–то перевели, и его место занял музыкант из Йорка, отъявленный женоненавистник. В первое же утро он сказал мне: «Послушай, малый, если мы сами заправим постель, эти б… не будут вечно тут торчать». Каждое утро мы сами убирали постель, а две нянечки, заглянув к нам, вознаграждали нас улыбкой, восклицая: «Какие молодцы! Сами убрали!», — кажется, они считали это особым знаком внимания с нашей стороны.

Там я впервые прочитал сборник честертоновских эссе. Я ни разу не слыхал о нем и понятия не имел, чего он хочет; до сих пор недоумеваю, как это он сразу покорил меня. Мой пессимизм, мой атеизм, мое недоверие к «чувствам», каза–лось бы, сулили ему полный провал. Видимо, Провидение (или какая–нибудь из младших «первопричин»), сводя вместе два разума, не заботится о прежних вкусах. В писателя просто влюбляешься так же невольно и неодолимо, как в женщину. Я уже был достаточно опытен, чтобы отличать такую влюбленность от согласия с автором. Я не был обязан принимать все, что говорит Честертон, чтобы получать от него радость. Его юмор как раз такой, какой я люблю, — не обычные шуточки, рассеяные по тексту, словно изюмины в пироге, и не тот легкомысленный, болтливый тон (терпеть его не могу), который встречается у многих писателей; юмор Честертона неотделим от самой сути спора, Аристотель мог бы назвать его цветением диалектики. Шпага играет в лучах солнца не потому, что боец забавляется ею, но потому она рассыпает искры, что он сражается за свою жизнь. Критиков, которым кажется, будто Честертон жонглировал парадоксами ради пара–доксов, я могу в лучшем случае пожалеть; принять их точку зрения я не способен. Как ни странно, я полюбил и его доброту. Да, отваживаюсь утверждать, что уже тогда ее любил — ведь это не значит, что сам я был добр. Многие люди над ней посмеиваются, но мне это не приходило в голову. Слово «уютный» не казалось мне осуждением, я не был ни циником, ни киником, не было у меня собачьего нюха на фарисейство и ханжество. В конце концов, это дело вкуса: я подпадал под обаяние доброты, как человек может поддаться чарам женщины, на которой он и не думает жениться. Может быть, при соблюдении такой дистанции чары еще действеннее.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*