Владимир Бибихин - Язык философии
Как же так? Все вещи обмениваются на огонь, мир имеет обеспечение в золотой валюте, и только человек, лучшее, способнейшее, разумнейшее из всех существ, не имеет? Почему он земля, подлежащая перелопачиванию, глина, камень, тлен, кладбище мертвецов, которых надо выбрасывать дальше чем нечистоты? почему человек, как все вещи, не обеспечен золотом? Но дело в том, что человек среди всех вещей как раз не встречается. Он всегда то, до чего надо доискаться; он задание самому себе. В нем надо разобраться, разобрать его за нагромождением вещества, раскопать.
Нам могут возразить: напротив, никогда не надо копаться в себе. Это болезненное занятие невротиков.
Но и те, кто говорит о нужности самоанализа, и те, кто запрещает копаться в душе, своей или чужой, не спорят об одном: для них заранее ясно, что всё, открываемое во мне моим анализом, — мое, подобно тому как весь мир — достояние, владение этого вот самосознающего человека, который в данный момент решает, следует ли разбираться в себе или не надо. Всё вокруг и внутри принадлежит человеческому миру. Гераклит, раскапывая землю, выбрасывая нечистоты и трупы, знает, наоборот, что копается не в себе. Он отчаивается, безумствует, плачет, раскапывая кучу чужого сора, чтобы добраться до себя, до крупицы золотого звездного огня. О тех, кого устраивает сор и кто устраивается среди сора (слово из фр. 124, где говорится, что самый прекрасный космос может быть просто кучей случайно рассыпанного сора), кто не стал, перестал докапываться до золота, сказано резко: «Ослы скорее выберут сено, чем золото» (фр. 9). Это те самые ослы, которым Шопенгауэр хочет напомнить о настоящем предмете философии, мире. Он проблема потому, что он одновременно золотой космос и куча рассыпанного сора. Ослы выбирают сено, хотя обменять вещи на золото всегда открыта возможность; вещи в своем существе собственно и есть золото, если огонь ἀείζῳον, вечно–юный–живой. Его видная истина конечно требует сначала обмена обмана на другое видение.
Во фр. 9 «ослы выберут скорее σύρματα, чем золото», нужно всмотреться в слово σύρμα. Оно похоже на σάρμα сор космоса из фр. 124. У Гераклита такое словесное созвучие не могло быть случайным. Σύρματα, которое ослы предпочитают золоту, точнее говоря не сено, а сечка, что‑то дробленое, измельченное. В корне этого слова значение ползания, по происхождению здесь тот же корень, что в ἑρπετόνползущее, из фр. 11 (всё ползущее пасется бичом божественной молнии). Σύρματα, сенная сечка — питание ползучего, забывшегося и забывшего помнить о молнии. Беда ползучего не в подробности его передвижений по пространству, а в безнадежной дробности, в распылении мира на сор, в забывании о его золотом обеспечении. Мир–сор возник обманом. Но оттого что куча сора, земли, камней, нечистот, разлагающихся трупов возникла обманом, необходимость раскапывать завалы не отменяется. Невозможно обмануть обман. Обман обманом разрушил прекрасный космос в груду сора, но обратно добыть золото мира можно уже только необманной работой. Развалено, завалено обманом. Но раскапывать завалы приходится не мнимым, а самым настоящим образом.
Если верна реконструкция А. В. Лебедева (Вестник древней истории 1979, 2), к фрагментам Гераклита надо прибавить еще один, из двух слов: συμφυσώμενον ψῆγμα, расплавляемый золотоносный песок. Его расплавляют большим жаром, чтобы отделить золото от примесей.
Труд шахтера, землекопа, золотодобытчика, переворачивание гор глиняного и каменного грунта, сора, переплавление песка — путь возвращения к тому, что с самого начала всегда уже есть: к золотому обеспечению вещей. Для человека, удивительного существа, зажегшего на земле молнию, нет более блестящего способа приобщения к молнии, чем копаться, оказывается, даже не в себе, а в какой‑то грязи.
Есть ли другой, более молниеносный способ приобщения к молнии? Наполеоновский замысел власти подражает молнии, которая словно судорога пронизывает живые человеческие массы и организует их. У власти, намеренной утвердить себя, инстинктивно нет желания сделать себя понятной. Наполеон чувствует, что самая прочная хватка — доразумная. Ни один крупный замысел власти по–настоящему не связывал себе руки юридическими, рациональными, национальными, почвенными, традиционными условностями. Собственная непостижимость всего удобнее для власти. Она же конечно и всего опаснее. Власть, замахивавшаяся на божественность, всегда получала уникальный шанс молниеносного захвата массы. Но тем самым она, приравняв себя к сверхразумному началу мира, обязывалась быть сверхчеловечески мудрой. Вожди, захватывавшие таким путем верховную власть, по необходимости вынуждены были считаться божественно мудрыми. Молния выше человеческого понимания. Вождь покорял ползучую массу, но зато помимо своего желания ввязывался в соревнование с логосом.
Его мудрость имеет свойство не только непостижимости, но и захватывающей юности–вечности, вдохновляющей новизны. Нечто подобное должен был обеспечить вождь. Тут его шокирующая молниеносность начинала страшно хромать на обе ноги. Вдохновляюще юной ей надо было быть, а не удавалось; выходила, по выражению Ханны Арендт, банальность. Из подражания вечной юности выходил конфуз.
Промахом власти с самого начала было то, что она карала. Огонь логоса, юного–нового, правит наоборот тем, что дарит и потом еще дарит, снимает запреты и оставляет человека наедине с захватывающей свободой. Вечность — дитя; правит играющий младенец. Правит не что‑то новое, а сама новизна, захватывающая только своей освобождающей открытостью. Логос каждый раз новый, как солнце. Он само дыхание новизны. Время в своем существе — небывалое событие. Эон–дитя правит тем, что, если мало открыл, открывает больше, дает и снова дает. Бог запретами не занимается. «Богу всё прекрасно и хорошо и справедливо, люди же принимают одно за правильное, другое за неправильное» (фр. 102). Удар божественной молнии правит тем, что дарит. В ней нет запретов. Запрет был бы прежде всего ограничением самого запрещающего.
О том, что на мир не наложено запретов, говорит в нашем веке Людвиг Витгенштейн: «Мир есть всё то, что имеет место, и всё то, что не имеет места» (Логико–философский трактат, начало). Мы не можем средствами логики (языка) высказать, что это и это существует в мире, а то — нет (там же, 5.61). «КАК есть мир — для высшего совершенно безразлично. Бог не проявляется в мире» (там же, 6. 432), в смысле: Бог проявляется в мире, в факте существования последнего; мир как целое дает о Нем знать; в мир Бог не вмешивается, как художник в законченную картину. Если Он хочет сказать что‑то еще, Он пишет новую. «Мир нельзя исправить. Но его можно создать заново» (Эжен Ионеско).
Новое, открываемое событием, — единственный закон всего ползущего. Таков способ правления молнии. Не введение молнии в действие размечено какими‑то тысячелетними сроками, а наоборот, время отсчитывается от молнии Бога, молнии вечности, молнии обновления. И не так, что Бог имеет при себе молнию, так что между ним и молнией есть обладание, а Он сам молния. Способ правления молнии — потрясение, которым сущее захвачено раньше чем успевает понять. Так у Ксенофана, предполагаемого учителя Гераклита, во фр. 25: «Но без труда помышленьем Ума Он всё потрясает». Потрясающее помышление божественного ума здесь то же, что правящая мысль в гераклитовском фр. 41: «Мудрое одно, понимать, что мысль управила всем во всём».
Таким образом, Гераклит, назвавший начало Логосом и Мыслью, не оправдывает наших ожиданий, что теперь он пригласит нас понять логос, разгадать загадку мира. Мы этого сделать не можем, потому что правящий логос — Молния и нами правит, в том числе и тогда, когда мы его изъясняем. «Всем правит Перун». Приблизиться к молнии трудно. Ее свойство — быть захватывающей. Даже ее отдаленные отсветы потрясают. Августовская мобилизация 1914 г., с которой обозначился кризис Европы, и февральская революция 1917 г. в России имели захватывающий характер.
Наша мысль довольна собой, если ей удается, хромая, хоть как‑то издали поспевать за событием, задним числом осмысливая его. В большинстве случаев ей это не удается. О том, чтобы слиться с грозой события, мысль мечтает в страхе и ужасе. Об «анализе» логоса — правящей молнии — говорить не приходится.
И всё же мысль всегда участвует в логосе–молнии, не сама себе, конечно, устраивая это участие. Мы имеем отдаленный опыт правящей молнии в восторге, внезапном, мгновенном и безотчетном. Или в ужасе, но не таком, который близок к боязни, а в светлом, который ближе к восторгу. В ужасе–восторге тело, душа и ум сплавляются в целое простое существо. Они не суммируются. Мы представляем возвращение тела, ума и души к собранности через их сложение уже исходя из нашей обыденной привычки к самосознанию. В восторге–ужасе обыденное самосознание прекращается. Неточно даже сказать, что человеческая «психика» в восторге–ужасе упрощается и становится напряжением, тонусом; не с «психикой» происходит упрощение, как бы в ее рамках, а всё человеческое существо уступает себя искре восторга. Собственного своего у него тогда не оказывается.