Олеся Николаева - Современная культура и Православие
Итак, в создании цельной жизни у Вл. Соловьева участвует множество разнородных элементов и мотивов, которые религиозный мыслитель пытается так или иначе синтезировать, причем уже здесь он закладывает фундамент того современного плюрализма идей и мнений, которые участвуют в формировании "открытого общества". Религия (Православие) или то, что от них остается после цензуры разума и философии, также подлежит этому прогрессивному синтезированию. Главное же здесь заключается в том, что Церковь как в утопии Соловьева, так и в нынешнем плюралистическом сознании лишается своего духовного статуса "столпа и утверждения истины" и становится лишь одной из многочисленных инстанций, имеющей право на свое мнение, но не более.
Теперь любой познающий субъект благодаря "идеальной интуиции" может в свободном полете достичь Абсолюта и, как сказано у Соловьева, созерцать этот Абсолют в его " сущности" [82] . Таким образом, между тем, что открывается религиозной вере через Откровение, через Церковь и Таинства, и тем, что оказывается доступным человеческому духу и вне Церкви, существует, по Соловьеву, тождество.
Следовательно, Боговоплощение, как это следует из построений Соловьева, не есть единственный путь соединения Бога и человека, спасение которого может совершаться какими-то альтернативными методами, если только в этой новой теории человек вообще нуждается в искуплении и спасении. Идеи Соловьева открывают простор для своевольного и кичливого человеческого разума, наделяют его санкциями судьи и творца и объявляют о существовании сфер человеческой и мировой жизни, не подвластных воле Божественного Промысла.
В них правит человеческая самодостаточность и самодеятельность. Это называется как угодно - прогресс, новое религиозное сознание или универсальное христианство. В них люди по собственному произволу общаются с Богом и творят "теургию". Для этих людей Спаситель - лишь один из богов их пантеона...
Но хотя В. Соловьев, по свидетельству современников, предпочитал Церкви "внутреннюю молельню", умер он, как подобает православному христианину - поисповедовавшись и причастившись Святых Христовых Таин.
На закате своей жизни в "Краткой повести об Антихристе" ("Три разговора") он фактически отказался от многих своих философских построений. Антихрист у него - большой гуманист, справедливый правитель, интеллектуал, великий спиритуалист, аскет и филантроп. Дело его жизни - установление всеобщего мира на земле и "равенства всеобщей сытости". Кроме того - он писатель, и все содержание его книги "проникнуто истинно-христианским духом деятельной любви и всеобщего благоволения". На все его неисчислимые добродетели у него есть лишь один порок - его сатанинская гордыня, которая и превращает его при столкновении с исповедниками Христа в кровавого палача, тирана и нечестивца. И лишь перед лицом этого апокалиптического "зверя"- исключительно в общем подвиге Христова исповедничества и мученичества - становится возможным соединение Церквей.
"Повесть об Антихристе" звучит как грозное предупреждение философа о зловещей сомнительности внецерковного гуманизма - "антихристова добра" и просвещенного "антихристова разума", несущих человеку нравственную, духовную и физическую гибель; как предупреждение интеллигенции о роковой двойственности внецерковной - секулярной культуры и - замешанного на гордыне творчества.
Н. Бердяев: Церковь или творчество?
В этой связи было бы нелишним вспомнить некоторые построения Н. Бердяева, тем паче, что именно он сделался на многие годы властителем умов в том пункте, где он говорит о творчестве, и именно ему мы обязаны формулировкой многих положений, которые ныне принимаются интеллигентским сознанием за аксиому, если не за догмат.
"Может ли человек спасаться и в то же время творить, может ли он творить и в то же время спасаться?" - вот основной вопрос, вокруг которого выстраивается одна из ключевых статей Бердяева "Спасение и творчество" [83] . Проблема эта чрезвычайно заостряется под пером мыслителя, усугубленная его собственным религиозным дуализмом, изначально разводящим спасение и творчество по разным сферам бытия: Церковь занята спасением, творчеством занят светский мир.
Преодолением этого разрыва должно стать освящение и оправдание Церковью творческих дел, которыми занят мир светский. Однако идея о воцерковлении творчества выступает у Бердяева в интерпретации, своеобразие которой можно приписать романтическому духу Серебряного века.
Прежде всего главную проблему для творчества он ищет в самой Церкви. "Система иерократизма, исключительное господство священства в жизни Церкви, а через Церковь и в жизни мира, есть подавление человеческого начала ангельским, подчинение человеческого начала ангельскому началу как призванному водительстовать жизнью" [84] .
Однако подавление человеческого начала, недопущение его своеобразного творческого выражения есть "ущербление христианства" [85] как религии Богочеловечества, полагает Бердяев. Средневековая культура, продолжает он, по идее своей была ангельской, а не человеческой. Господство ангельского начала всегда ведет к символизму, к условному знаковому отображению в человеческом мире небесной жизни без реального ее достижения.
Достижение Нового времени он видит в том, что оно низвергло символику и совершило разрыв. Человек восстал во имя свободы и пошел своим самочинным путем. Это, как ни странно для христианского мыслителя, особенно импонирует Бердяеву. По его теории, современный христианин живет в двух перебивающихся ритмах - в Церкви и в мире, в путях спасения и путях творчества.
Неудивительно, что, при разработке схемы такого рода в ней неизбежно должны были обнажиться оппозиции, типа: смирение/творчество, эгоизм личного спасения/призвание к творчеству, бескрылое скучное нетворческое христианство/соучастие в Божьем деле миротворения и мироустроения, церковный догматизм и ритуализм/реальное осуществление христианства в жизни. Смирению противопоставляются у Бердяева также любовь и познание [86] .
От этого бердяевского "бескрылого скучного нетворческого христианства" один шаг к розановской "добродетели", которая "пресна", но о ней ниже.
Итак, Бердяев рисует мифологизированную картину церковной жизни и церковного делания. Что же такое, по Бердяеву, смирение, которое противопоставляется у него творчеству? Несмотря на его непрестанные оговорки, вроде "внешнего", "упадочного" и "ложно понимаемого" смирения, он все же обращается именно к понятию смирения как такового. У него оно ПРИНЦИПИАЛЬНО несовместимо с духом творчества.
Любопытно, что С. Булгаков словно отвечает ему на страницах "Вех": "Одно из наиболее обычных недоразумений относительно смирения состоит в том, что христианское смирение - внутренний и незримый подвиг борьбы с самостью, со своеволием, с самообожением - истолковывается непременно как внешняя пассивность, как примирение со злом, как бездействие и даже низкопоклонничество..." [87]
Корни именно такого понимания природы смирения можно отыскать в том мифологизированном образе Церкви, который предстает на страницах работ Бердяева и который оказался столь живучим, что именно его и усвоило современное интеллигентское сознание.
Церковь представляется Бердяеву в виде некоего монофизитского организма, в котором человеческое начало настолько подавлено "извне навязанной идеей смирения", страхом греха и нечистоты, что либо дает заместить себя "началом ангельским" (то есть "нетворческим". - О. Н.), оттесняя все "человеческое, слишком человеческое" во внешний мир, либо порывает со всеми стесняющими его дух церковными предписаниями и дерзновенно вступает на путь творчества, ибо именно на этих путях оно обнаруживает свою богоподобную природу.
В этом дуализме Бердяев видит аскетическую святоотеческую традицию, в которой, как ему кажется, "Добротолюбие" заменило Евангелие. По его мнению, истины, раскрывающиеся в Евангелии и в апостольских посланиях, были подавлены. В основу всего христианства, в основу духовного пути человека, пути спасения для вечной жизни было положено смирение. А смирение, как ему кажется, заслоняет и угашает любовь, которая открывается в Евангелии и является основой Нового Завета Бога с человеком.
Но хотя Бердяев постоянно оговаривает, что существует внешнее, извне навязанное, принудительное и ложное смирение (которое, кстати, отвергается прежде всего и самой Церковью как притворство, ложь и личина той же самой гордыни), он все же настаивает именно на том, что и само по себе смирение, смирение как таковое - подлинное и церковное, по сути - смирение Христово несовместимо с духом творчества.
Отдавая должное смирению, способствующему реальному изменению и преображению человеческой природы, господству духовного человека над душевным и плотским человеком, он тем не менее указывает на то, что смирение "подавляет и угашает" дух. Из этого своего впечатления он делает вывод, что смирение - не единственное средство, не единственный путь духовной жизни. И поэтому нельзя отвечать на все запросы духа проповедью смирения [88] .