Льюис Клайв - Льюис Клайв Настигнут Радостью
Выбражала и Кёрк были главными учителями в моей жизни. По средневековым понятиям, Выбражала учил меня грамматике и риторике, а Кёрк — диалектике. Они дополняли друг друга. В Кёрке не хватало изящества и тонкости, у Выбражалы было меньше энергии и юмора. Юмор Кёрка был юмором сатурналий, юмором самого Сатурна — не низложенного царя, а угрюмого Старца–Времени, Жнеца и Пресекателя жизни. Я ощущал дуновение этого горького юмора, когда Кёрк вставал из–за стола (всегда раньше нас) и шарил в старой жестянке, выбирая остатки не выгоревшего при последнем курении табака. Он, словно скупец, использовал снова эти крохи. Я его вечный должник, и мое ува–жение к нему до сего дня неизменно.
2. БЛАГОСКЛОННОСТЬ СУДЬБЫ.
Поля, потоки, небеса в огне —
Все благосклонно улыбалось мне.
Спенсер
Я сменил Виверн на Букхем, я сменил и привязанности: место брата занял Артур. Брат служил во Франции; с 1914 по 1916 год, пока я был в Букхеме, он изредка появлялся, осиянный славой юного офицера, по моим тогдашним понятиям — невероятно богатый, и увозил меня на несколько дней в Ирландию! С девяти лет я по шесть раз в год пересекал Ирландское море, отпуск брата стал дополнительным поводом для поездки домой, так что для человека, не любящего путешествовать, я, пожалуй, слишком много вспоминаю о плаваньях. Стоит закрыть глаза, и я, порой — против воли, вижу фосфоресцирующую волну вокруг корабля, неподвижную на фоне звезд мачту — движется только вода мимо нас; длинную телесно–розовую полосу восхода или заката там, где горизонт смыкается с холодной серо–зеленой водой, и удивительное гостеприимство суши, выбегавшей мне навстречу мысом и отмелями, холмами и горами, — по мере же продвижения как бы вглубь берега горы исчезали.
Конечно, эти внеочередные каникулы были для меня величайшим удовольствием. Разногласия с братом из–за Виверна теперь стерлись. На время этих кратких встреч мы пытались возродить свою детскую дружбу. Брат служил в интендантских войсках, это считалось сравнительно безопасным, и мы не испытывали той мучительной тревоги, кото–рая терзала большинство семей. И все же бессознательно я боялся за него, только так я могу объяснить странную галлюцинацию, когда зимним вечером мне однажды представился брат в Букхеме, в саду; он, как тени у Вергилия, — из уст его вырывался лишь писк, как у летучей мыши. Этот образ, странная смесь ужаса и чего–то безнадежно–жалкого — языческий Гадес, нелепый, жуткий, отталкивающий.
Дружба с Артуром началась из–за нашего сходства во вкусах. К счастью, мы оказались достаточно разными, чтобы пригодиться друг другу. Семья у него была совсем другая — его родители принадлежали к Плимутскому братству, к тому же он был младший из множества братьев и сестер. Правда, дома у него было гораздо тише, чем у нас. Он начал было работать, «вошел в дело» под руководством старшего брата, но здоровье подвело его, и после повторной тяжелой болезни семья освободила его от этого труда. Он был одаренным пианистом, пытался сочинять музыку, рисовал. Мы мечтали, что он сделает оперу из «Прикованного Локи», но, само собой, этот проект, прожив счастливую, но краткую жизнь, мирно угас. В чтении Артур больше или постоянней влиял на меня, чем я на него. Главным его недостатком как читателя была глухота к стихам. Я пытался помочь, но без особого успеха. Зато Артур любил не только чудеса и мифы — это увлечение я полностью разделял, — но и совсем иную литературу, которую я до встречи с ним не воспринимал, и эту любовь он передал мне на всю жизнь. Он любил «славные старые толстые книги», английский роман. До встречи с Артуром я их избегал — отец заставил меня прочитать «Ньюкомов» слишком рано, и потом, вплоть до Оксфорда, я не мог читать Теккерея. (Я до сих пор не люблю его — правда, уже не за то, что он читает мораль, а за то, что ему эта мораль не дается.) Диккенса я боялся еще и потому, что в детстве, не умея читать, слишком много разглядывал иллю–страции к его книгам. Они были плохие; как у Уолта Диснея — беда не в уродстве уродливых существ, а в слащавых куколках, которые так назойливо требуют сочувствия, хотя Дисней, конечно, намного превосходит тогдашних иллю–страторов Диккенса. Из всех романов Скотта я читал только средневековые — то есть самые слабые. Артур уговорил меня прочесть то, что написано под именем Уэверли, а также сестер Бронте и Джейн Остен, Эти книги уравновесили то чтение, которое слишком уж питало мою фантазию, и я научился радоваться тому, что эти два пристрастия такие разные. Артур убедил меня, что в недостатках» этих книг и заключается их очарование. Я говорил об их «заурядности» — Артур называл ее «уютом». Слово «уют» много значило для него — не просто домашний очаг, но все, что связано с нашим первичным опытом, естественным окружением, — погода, семья, еда, соседи. Он наслаждался первыми словами «Джейн Эйр» и первой фразой в одной из сказок Андерсена: «Ах, какой это был дождь». Он любил само слово «книксен» у Бронте, наслаждался сценами в кухне и классной комнате. Он видел «уют» не только в книгах, но и в природе, и этому тоже научил меня.
До того я был примитивно романтичен в отношениях с природой. Я любил страшное, дикое, чуть фантастичное, а главное — пространство и недосягаемую даль. Я восторгался горами и тучами, в пей–заже я прежде всего различал небо (и до сих пор в первую очередь смотрю вверх) и знал по имени перистые, кумулятивные и грозовые облака задолго до того, как увидел их изображение в альбоме. Что до ландшафта, я вырос среди романтических пейзажей; я уже говорил о недосягаемых Зеленых горах, которые виднелись за окном детской. Читателю, который бывал в тех местах, достаточно будет услышать, что больше всего я любил Голивудские горы — тот неправильный многоугольник с вершинами в Стормонте, Комбере, Ныотонардз, Скрейбо, Крейгатлстс, Голивуде, Кнок–нагонни. Не знаю, как объяснить все это иностранцу.
По южноанглийским стандартам это не бог весть что. Леса мелкие, редкие, березы, рябины да ели. Маленькие поля, разделенные канавками и возвышающимися над ними иззубренными изгородями. Во многих местах земля вымыта и горные породы обнажены. Множество маленьких озер с холодной водой — совершенно заброшенные. Трава почти всегда стоит дыбом под натиском ветра. За пахарем вприпрыжку скачут чайки, выклевывая по зернышку из борозды. Нет ни полевых тропинок, ни разрешенных проходов — но здесь все тебя знают; во всяком случае, знают, что ты закроешь за собой калитку в изгороди и не собираешься топтать колосья. Грибы, как и воздух, принадлежат всем. Земля не коричневая, как в Англии, — она бледная, «древняя, печальная земля». А трава—сочная, мягкая, вкусная, и весь пейзаж освещен одноэтажными, чисто выбеленными домиками с голубой черепицей на крыше.
Хотя эти горы приземисты, с них открывается вид во все стороны. Поднимитесь на северо–восточный склон, там, где холмы начинают переходить в Голивудские горы. Сверху видна вся гавань. Побережье уходит резко на север и скрывается из глаз, а на юге холмы низенькие, смиренные. Между ними уходит в море коса, и в ясный день можно даже издалека разглядеть призрачные очертания Шотландии. Идем на юго–запад. Встаньте у одинокого коттеджа — он за–метен от нашего дома, все называют его Хижиной Пастуха, хотя в этих местах пастухов нет. Отсюда виден вест. пригород. Гавань и море скрыты холмами, через которые вы только что перевалили, оставшаяся на виду часть моря может показаться внутренним озером. Вот теперь вы увидите великий контраст, границу, что разделяет и соединяет Нифлайм и Асгард, Британию и Логрис, Хондра–мит и Харандру, воздух и эфир, нижний мир и высший. Отсюда мы увидим горы Антрима, обычно — как единую серо–голубую массу, лишь в ясный солнечный день можно различить зеленый склон, линия которого обрывается чуть дальше, чем на полпути к вершине, и голую отвесную скалу, которая увенчивает гору. Это — великая красота, но в тот же миг, стоя все там же, вы разглядите совсем другую и более желанную сердцу красоту — солнечные зайчики, траву и росу, кукареканье петухов и покряхтывание уток. Между тем миром и этим, прямо у ваших ног, с плоского дна большой долины поднимается чащоба заводских труб, гигантские краны, все в тумане, — Белфаст. Там шумно, там скрежещут и повизгивают трамваи, цокают копыта па неровной мостовой и все покрывает неутомимый стук и грохот корабельных доков. Поскольку мы слышали это. всю свою жизнь, шум не губил тишину гор, он даже усиливал, подчеркивая, усугубляя контраст. Завтра в этот «шум и суету», в нена–вистную контору вернется бедняга Артур — изредка он получал отгул, и тогда даже в будний день мы могли подняться вместе в горы. Там, внизу, босоногие нищенки, пьяницы, вываливающиеся из «винной лавки» — так мерзко называется в Ирландии милый английский «паб», — измученные, заезженные городские лошади, крепко поджавшие губы богатейки — там весь мир, который Альберих вызвал к жизни, когда проклял любовь и сковал из золота кольцо.