Дмитрий Мережковский - Св. Тереза Иисуса
Было шесть сыновей и три дочери у дона Алонзо и доньи Беатриче. Третьей, после брата своего, Родриго, родилась Тереза. «Батюшка мой был очень жалостлив к бедным и больным, а к слугам так добр, что не хотел иметь в доме своем рабов: с девочкой же рабыней одного из братьев своих, жившей у него в доме, обращался не хуже, чем с родными детьми, потому что видеть ее несвободной было ему, как он сам признавался, „невыразимо-тяжело“», — вспоминает Тереза.
Три, в детстве ее, пророческих знамения с такой точностью совпадают с тем, что будет главным делом всей жизни ее, что это похоже на чудо. Вот первое из этих трех знамений. «Чтобы читать Жития Святых, Flos Sanctorum, часто уединялась она с одним из братьев своих, Родриго, которого любила больше всех, потому что он по возрасту был ей всех ближе (ей семь лет, а ему одиннадцать), — вспоминает первый и лучший из всех жизнеописателей св. Терезы, Франческо де Рибера. — Сердце ее пламенело от повествований о муках и смерти исповедников Христовых так, что вскоре и сама она пожелала умереть, как они, чтобы такого же венца удостоиться». Очень простым и легким казалось ей это: только что палач отрубит ей голову, выпорхнет душа ее из тела, как птица из клетки, и полетит прямо на небо, в рай.
«В муках умереть и быть в блаженстве вечно, вечно, вечно! Para siempre, siempre, siempre!» — повторяла она, и Родриго — за нею.
С этой целью она убедила его убежать «в землю Мавров». Взяв с собою немного съестных припасов, бежали они из отчего дома. Выйдя чуть свет из городских ворот у реки Ададжи, перешли через мост и продолжали путь по большой Саламанской дороге, пока не встретился им один из дядей их, ехавший на муле, и не принудил их вернуться домой, «к великой радости матери их, уже пославшей людей искать их повсюду, потому что она боялась, как бы не упали они в садовый колодец». Маленький Родриго был так испуган гневом родителей, что извинялся тем, что его увлекла сестра, а та ни в чем не извинялась и не каялась, только недоумевала, возмущалась, и если бы умела возразить, что чувствовала, то, может быть, спросила бы: все говорят, что мучеником быть хорошо; почему же никто этого не делает, и почему ее попытка сделать это кажется такой безумной и преступной? «Лучше сломаться, чем согнуться, antes quebrar que doblar», — это, может быть, она уже тогда впервые почувствовала и этому верна будет всю жизнь.
Знамение второе: «Видя, что нам невозможно умереть за Христа, мы с братом решили спасаться, как древние отшельники спасались в пустыне, и для этого начали строить из камешков в нашем саду маленькие затворы и пустыньки. Но сложенные камни почти тотчас распадались, и строения жалко рушились». «Так всякая попытка исполнить наше желание (святой жизни) оставалась бессильной». «Время еще не пришло, когда суждено было ей, воздвигая великие и нерушимые обители, восстановить среди христианских народов святую жизнь древних пустынников», — замечает Рибера.
Между этими двумя путями святости — мученичеством и монашеством, действием и созерцанием, — воля ее будет колебаться всю жизнь.
Третье знамение: в комнате ее, над изголовьем постели, висела лубочная картинка, должно быть из тех, какие можно было купить за дешевую цену на ярмарках, изображавшая беседу Христа с Самарянкой, у колодца Иакова. «Господи, дай мне этой воды, чтобы мне не жаждать вовек!» «Domine, da mihi hanc aquam», — гласила надпись на картине. Может быть, глядя на Христа влюбленными глазами, все повторяла маленькая Терезина с неутомимою жаждою: «Дай мне, дай мне этой воды!» — и умирала, и не могла умереть от блаженства. Что это была за жажда, поймет она уже много лет спустя, когда, читая в молитвеннике слова из Песни Песней: «Да лобзает Он меня лобзанием уст своих, ибо ласки Его лучше вина!» — вся задрожит и с лицом, зардевшимся, как от первого поцелуя любви, подумает: «О, какая блаженная смерть в объятиях Возлюбленного!.. О, приди, приди, — я Тебя желаю, умираю и не могу умереть!» И еще яснее поймет, когда Христос в видении скажет ей: «С этого дня, ты будешь супругой Моей… Я отныне не только Творец твой, Бог, но и Супруг». Этим последним великим знамением, в детстве ее, предсказан ей главный религиозный опыт всей жизни ее — Богосупружество.
4
Против отчего дома Терезы находилась доминиканская обитель Санто-Томазо, где была могила Великого Инквизитора, Торквемады. «Прах о. Фомы Торквемады в этой могиле покоится. Ереси бежит, как чумы, pestem fugit haereticam», — гласила на могиле надпись. Слышала, вероятно, Тереза в детстве, рассказ об одном из последних страшных дел Торквемады, легенду о Св. Младенце. Выкрестов иудейских из города Окканьи близ Авилы обвинили, справедливо или несправедливо, в том, что они украли христианского мальчика, распяли его в ночь на Страстную Субботу, искололи ножами, выточили из жил его кровь, вынули из груди сердце, высушили его, истолкли в порошок и смешали с украденным из церкви и тоже истолченным хлебом Св. Причастия, чтобы «изготовить колдовство», от которого должно было умереть бесчисленное множество христиан и Церковь погибнуть, а Синагога восторжествовать. В 1491 году, за четверть века до рождения Терезы, судьи Св. Инквизиции судили в г. Авиле этих действительных или мнимых злодеев и восемь из них приговорили к сожжению на костре — «делу веры» — acto de fé. Шестеро покаялись, но двое, Юче Франко, двадцатилетний юноша, и отец его, восьмидесятилетний старик, остались до конца нераскаянными; страшную пытку — раскаленными докрасна железными щипцами рвали им ребра — вынесли они без стона, без жалобы и, сгорая на медленном огне, сохранили непоколебимое мужество до последнего вздоха.
«Тоже Агумады, Закоптелые!» — может быть, прошептал, услышав об этом, Родриго, и глаза его блеснули восхищением.
«Что ты говоришь?..» — начала Тереза, возмутившись, и не кончила, — почувствовала вдруг, что он, может быть, прав. Если бы до ее сознания могло дойти это чувство, то, может быть, она подумала бы: «До какого отчаяния надо было довести людей, чтобы они совершили такое злодейство!»
Торквемада был человеком «благочестивейшим», как будто святым, потому что в самом деле любил если не Христа, то неотступную и соблазнительную тень Его, которая казалась людям тогда, и потом будет казаться, Христом. Был Торквемада и человеком «милосерднейшим», потому что в самом деле верил, что временным огнем спасает погибающих от вечного огня.
Встреча Терезы, в детстве, с Торквемадой — тоже пророческое знамение. Но если те три первых — возвещают добро в жизни ее и святость, то это, четвертое, — возвещает зло и грех. Будут преследовать ее всю жизнь в красном свете костров две черные тени — Торквемады, Великого Инквизитора, и мнимого Христа, не узнанного ею Антихриста.
5
«Матушка моя была женщина редких достоинств, — вспоминает Тереза. — Но доброго я почти ничего не перенимала от нее, а то, что в ней не было добрым, мне очень вредило. Она любила читать рыцарские книги. Это было для нее только развлечением и отдыхом… но для меня и для братьев моих — чем-то большим… Кончить все наши дела торопились мы, чтобы предаться этому чтению, а так как отец наш смотрел на него с неудовольствием, считая книги эти дурными, то мы читали их потихоньку от него… Этот маленький грех матушки незаметно ослаблял добрые чувства мои… Прячась от отца, проводила я многие часы дня и ночи за чтением и так пристрастилась к нему, что мне нужны были все новые книги, чтобы страсть мою утолить». В эти дни начала она писать, вместе с братом своим, Родриго, рыцарский роман.
Было время, когда яснейший гидальго Алонзо де Агумада еще не видел никакого зла в рыцарских книгах. В мрачном сводчатом покое, с валявшейся в углу кучею ржавых рыцарских доспехов — броней, шлемов, щитов и мечей, — проводил он дни и ночи за чтением этих книг и едва не помешался от них так же, как Рыцарь Печального Образа, дон Кихот Ламанческий.
Дети верят в сказки, а взрослые, не только в Испании XVI века, но и всегда, везде, верят в рыцарские или им подобные книги, с тою разницей, что детям, чтобы верить в сказки, не надо сходить с ума, а взрослым надо.
Если бы друзья дона Алонзо прочли «Дон Кихота», то, может быть, увидели бы, что эти два рыцаря схожи почти во всем: был и этот, как тот, ростом высок и страшно худ, с таким же, как у того, простым и печальным лицом, с детски ясными голубыми глазами и ангельски доброй улыбкой; так и этот, подобно всем гидальго Старой Кастилии, казалось бы, и в нищенском рубище, [был] благороднейшим рыцарем «яснейшей крови». Оба едва не помешались от рыцарских книг, но, опомнившись, прокляли их и хотя дон Алонзо не сжег их, но сделал, может быть, лучше: велел их отнести на чердак, на съедение крысам. И умерли оба, как добрые христиане, почти как святые. «Я уже не дон Кихот Ламанческий, а гидальго Алонзо Квиджано Добрый», — скажет Дон Кихот, умирая. То же мог бы сказать, в смертный час, и гидальго Алонзо де Агумада, потому что, вплоть до имени, все у них было общее.