Иоанн Наумович - Путеводитель доброй жизни (Страх божий, Мудрость, Трезвость, Труд)
- Батюшка! Что это такое было, что мне будто ктото крикнул: "стой", будто схватил кто за руки?
- А ты и не знаешь? - говорит - Это ангел-хранитель. - А чей, - говорю, - ваш или мой?
- Вот это неведомо: мой ли, твой или, может, твоего или моего младенца невинного. Мы ведь с тобой грешные люди. После этого, Никола, я хорошо понял слова псалма: Яко ангелом своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих... Ну, как там далее сказано? Яко на мя упова, и избавлю и: покрыю и, яко позна имя мое. Воззовет ко мне, и услышу его: с ним семь в скорби, изму его и прославлю его. В нужде, в беде, в горе Бог будет с тобой, и легче тебе будет, и не впадешь в отчаяние. Бог выведет тебя из всякой опасности да еще и прославит тебя. Расскажу тебе то, что сам испытал. Вот как было дело. У нас на посаде, при самом въезде, в том месте, где каменный дом рыжего еврея Хаскеля, стоял еще старый деревянный, и жил в нем очень юркий жидок Мендель, бросавшийся на всякие предприятия. Наши посадские повадились ходить к нему на выпивку, на медок; бывал и я, хоть и не часто, за компанию с приятелями. Жидок продавал и билеты лотереи от начальства. Вот однажды выпили мы с приятелем по стаканчику меду, и взяла меня охота попытать счастья. Вынул я деньги да и говорю Менделю: подай билеты! Полез он в ящик, вынул три номера, записал их, - я взял расписку, завернул ее в бумажку и сунул в карман. В ближайшую субботу случился во Львове розыгрыш, и мои номера выиграли. А был у нас на посаде пьяница горький - Бартушкевичем звали, - отавной полицейский чиновник, за пьянство изгнанный со службы, шатавшийся по жидовским домам, подбивавший посадских заводить тяжбы, да строчивший им прошения. На ту пору, как привезли номера из Львова, он как раз был у Менделя. Еврей взял свою книжку с номерами, стал отмечать в ней выигрыши; Бартушкевич тоже наклонился над столом и смотрел в книжку - не выиграл ли кто из посадских, рассчитывая на выпивку от счастливца. И вдруг Бартушкевич как крикнет не своим голосом: Тройной выигрыш! все три номера выиграли!" Жид аж побледнел и весь затрясся.
- И славный выигрыш - 400 червонцев, - продолжает Бартушевич. Жид схватил его за плечо: молчи! Тот не унимается:
- А кто выиграл, знаешь, Мендель? Онуфрий Грушкевич! Я знаю, я был тогда, как он ставил. Первая ставка была Деребецкого, вторая Микитовича, - по полтиннику ставили... А потом пришел Онуфрий, и поставил целый рубль. Не так ли?
- Так, - говорит еврей, - но молчи, не болтай!..
- Зачем молчать? Я сейчас пойду скажу ему: он человек хороший, не пожалеет за такое известие десяти рублей, а может и больше даст, и пропьем...
- А я, - сказывает жид, - дам сто, надо только иметь ум... Видишь, тут никого нет...
- Ну, так что ж?
- А вот что... Кроме нас двоих, никто ведь не знает, что выиграл Грушкевич и что у него расписка.
- Ну..
- Ну... Так не велика хитрость расписку у него из мошны вынуть, а на ее место положить другую.
- Ну нет, велика! - отвечает Бартушкевич: Онуфрий ведь никогда больше одного стакана на пьет.
- Можно поднести медку покрепче, позабористее, понимаешь?
- А! - говорит Бартушкевич, - понимаю! Этакого, значит, меду крепкого, с белым порошком?
- Хоть бы и так! - сказывает жид
- А полиция, судебный следователь, а доктор, следствие, комиссия, вскрытие...
- Ай-вай! - крикнул жид. - Ты так говоришь, будто ты никогда не бывал полицейским чиновником и не умеешь обделывать такие дела! Ведь ты знаешь, что доктора скажут, ежели с ними сначала хорошенько побеседовать... Скажут: "Удар, помер скоропостижно". Судья наш Подгурский тоже не станет мешать, когда получит, что будет следовать на его часть, и все будет ладно.
- Н-да, пожалуй... Ну, Мендель, так и быть, пусть будет по-твоему!.. А мне сколько?
- Сто рублей.
- Мало.
- Ну, так сколько же?
- Сто червонцев. Жид хотел возражать, но одумался, они ударили по рукам и тут же выпили по стакану медку за мою погибель. А я и думать забыл про лотерею. Только накануне того дня, снится мне широкая и глубокая яма; хочу через нее перескочить, прыгаю и на другой стороне падаю на крест, а крест тот перепачкан в грязи. Тут я проснулся, ощупываю кругом себя: слава Тебе, Господи, - я на своей постели, это только сон. Не успел я одеться и Богу помолиться, приходит Мендель.
- Пан Грушкевич, я к вам с большой просьбой. Есть хорошенькое дельце ай-вай, какое хорошенькое! Дешево продается дом: нужно внести задаток, а денег-то у меня как раз и нет. Деньги все по людям на процентах. Прошу Вас, ссудите 200 рублей под расписку, - отличный процент дам. Деньги у меня лежали без дела, - отчего, думаю, не дать? Пусть берет жид! Полез я в сундук, вытащил мешок серебряных денег, отсчитал ровно 200 рублей, завязал в тряпичку и положил на стол.
- Ну, дай же вам Бог здоровья, - говорит Мендель, что выручили в нужде. Пойдемте теперь ко мне, я напишу вам расписку
- Пиши здесь, я сам пошлю купить гербовую марку, отвечаю.
- Как же стану я здесь писать! А где же будут наши магарычи?
- Коли за этим дело стало, так и у меня найдутся
- Нет, таких, как у меня, не найдется! Я ведь знаю, вы любите при случае полакомиться стаканчиком старого янтарного медку, того, что у меня покупают только для больших господ.
- Куда, - говорю, - в такую рань меды распивать!?
- Отчего же? У меня есть рыбка вкусная, знаете, понашему, по-еврейски, приготовленная. Под такую рыбку медок со вкусом пьется, хоть бы и до свету Признаться, соблазнил меня жид, слюнки потекли у меня на еврейскую рыбку; беру тряпицу с деньгами в руки, - идем! У Менделя мы застали Бартушкевича, бывшего уже крепко навеселе. Когда мы вошли, он приподнялся с места, качнулся как бы для поклона, мотнул головой, погладил ус, опрокинул в себя остаток водки из стоявшего перед ним шкалика, сплюнул и опять сел. Мендель стер пыль с лавки и попросил меня садиться, подошел к Бартушкевичу, посмотрел на него как-то особенно, в упор, и положил перед ним приготовленную заранее марку из шкафчика.
- Двести рублей на год по шести процентов? спрашивает Бартушкевич. Я кивнул. Бартушкевич, старый приказный, мигом состряпал расписку, еврей подписал. - А свидетели? - спрашиваю. В эту самую минуту в шинок вошли двое мещан и подписались за свидетелей. Получив от Менделя по стакану водки, мещане пошли дальше, куда им нужно было. Меж тем стол накрыли, поставили блюдо рыбы с разными душистыми приправами и с перцем, положили витой еврейский калач. Стали мы с Бартушкевичем уплетать рыбу за обе щеки и когда все начисто съели, явился Мендель с янтарным медком. Первый стакан он поставил передо мной, второй перед Бартушкевичем и третий себе. - Ну, дай же нам. Боже, здоровья! Взял я стакан, хочу поднести к губам и вижу: мед подернулся какою-то беловатою пленкой. Я сдул ее, откушал немного и только хотел глотнуть порядком, вдруг на дворе как поднимется шум, крик, вопль! Мы разом вскочили на ноги, бросили стаканы и побежали на улицу. Оказалось, поймали вора: мужичонка какой-то стащил у еврея мешок с телеги и бросился бежать по улице. Евреи его догнали, схватили, - бьют, таскают за волосы, топчут ногами; мужик ревет благим матом... Сбежался целый кагал евреев со всего посада, всякий кричит: "А бей! А бей!" - и колотит несчастного чем попало. Меж тем жидок, Менделев сын, смекнул, что в шинке никого нет, что никто его не увидит, - хвать из одного стакана, хвать из другого, - глотнул медку порядочно. Тут вдруг ему бросилось в глаза, что из одного стакана, из моего, хвачено слишком много, заметно будет. Что делать? Недолго думая берет жидок да и переменяет стаканы: мой ставит перед Бартушкевичевым местом, а его перед моим. Когда перепалка кончилась, и вора полицейские стащили в участок, входим мы обратно в шинок, садимся на прежние места: вижу я, что из стакана порядочно отпито, но не обращаю на это внимания, - продолжаем пить и осушаем стаканы до дна. Мендель налил было мне еще стакан, но у меня тогда было правило: никак больше одного стакана не пить. Беру расписку, прячу в карман и хочу уходить... Вдруг вижу: у Бартушкевича губы совсем посинели, глаза выкатились... Он с трудом приподнялся с места, зашатался на ногах, как пьяный, и со всего размаху грохнулся наземь. - Пьян? Нет, не пьян! - Пьян! - говорит Мендель. Смотрю я на еврея: побледнел, как полотно и трясется весь, как в лихорадке. Вот те на! Гляжу: жидок тоже бегает по избе, скорчившись в три погибели и ухватившись за живот обеими руками: "Ай-вай, вай!" Чувствую сам: не хорошо мне, что-то тошнит... Мед, должно быть, какой-нибудь такой скверный... Я к печи, вытащил горшок с теплой водой, стал пить ее насильно и выпил с полчетверти... Вернул я жиду весь его мед и всю рыбу, и тем спасся. Смотрю: жидок лежит уж на полу, а Мендель наклонился к нему и спрашивает по-своему, по-еврейски: не пил ли он меда? Жидок кивнул головой, что пил. Стали лить ему в рот теплую воду, да он уж стиснул зубы и выпучил помертвелые глаза. Бартушкевич бьется в предсмертных корчах, но собрал последние силы и говорит: "Грушкевич, ты выиграл все три номера; жид хотел тебя отравить, а отравил меня... Мендель меня отравил, Мендель!... Он хотел вынуть у тебя из кармана твою лотерейную расписку.. Стаканы переменили... Ох, ох!" - И захрипел предсмертным стоном. В шинке ни живой души чужих не было, одни только еврейки выли, растирая и обливая водой своего Хаима. Но Хаиму все это было уже не нужно: лишь по временам он еще подергивал то одной ногой, то другой, и изо рта у него сочилась пена с кровью. Бартушкевич был немного сильнее и промучился дольше; наконец, и он заревел в последний раз, как дикий зверь, и затих. Смотрю я на все эти чудеса и знаю уже, что такое и отчего случилось, но не знаю, как мне быть и что делать, - стою, пью теплую воду, чувствую, что гибель пронеслась уже над моею головой, и повторяю себе в душе: Падут во мрежу свою грешницы: един есмь аз, донедеже преиду. Ах, какая истина, какая святая правда в этих словах сто сорокового псалма. Впадут грешники в сеть, ими самими расставленную, я один останусь! Попал Мендель в сеть свою: лишился единственного сына, кормильца и опоры в старости; погиб Бартушкевич, злоумысливший вместе с ним на жизнь мою. Пораздумав обо всем этом, беру шапку и хочу уходить, но не тут-то было! Корчмарь Мендель, видя, что на полу уже два трупа, а я жив и здоров, обо всем знаю и с лотерейной распиской в кармане собираюсь уходить, спохватился, стремглав бросается на улицу; запирает свое заведение на замок и поднимает ужаснейшую тревогу. На крик сбежались евреи, галдят, шумят, потом все разом устремляются в избу, чтобы убить меня, как будто я виновник смерти двух человек. Изорвали на мне всю одежду, избили меня, исцарапали, изувечили, точно Аманову куклу в жидовский свой праздник Пурим, наконец, вытащили на улицу и связали по рукам веревками. Что дальше они со мной делали - не знаю: очнулся уже в арестантской, на соломе, без одежды, без шапки, без кошелька, а там было у меня немало наличных денег; еврейская расписка на 200 рублей и лотерейная расписка на выигрыш в 400 червонцев. Открыл глаза, смотрю на себя и дивлюсь: что такое со мной случилось? Хочу встать - не могу, ноги изранены, на спине вздулся желвак в добрую тыкву, волосы на голове повырваны, под глазами кровоподтеки... Тут вспомнились мне Бартушкевич, Мендель и его Хаим, пришел тоже на ум и сон мой: яма глубокая и широкая, - гибель неминучая была передо мной; я перескочил через яму, Господь спас меня; но упал я на крест, испачканный грязью, - понес муку от еврейских рук... Боже, Боже!.. Сижу на соломе в арестантской и ничего не могу выговорить, кроме: "Господи, помилуй!" Сто раз повторил я слова эти, и все никакие другие нейдут на уста. И думаю я себе: вот мне не раз приходило в голову, зачем это на полунощнице или на часах положено читать "Господи, помилуй" сорок раз? Теперь я знаю, что сорок раз - не слишком много: сидя в арестантской, во весьто день я больше четырехсот раз проговорил эти слова - и не было слишком много! Эти сорок "Господи, помилуй" положено читать, я уверен, за таких несчастливцев, как я тогда был, - попавших в тяжкую беду и невинно претерпевающих муки... Так вот я, милый ты мой человек, и в арестантской! В голове шумит, точно в мельнице о десяти поставах; всякая косточка, всякая жилочка во мне болит и ноет, язык во рту засох от лихорадки, а может - и от отравы: попало немного. Вдобавок, тоска и беспокойство: что жена подумает, когда узнает обо всем об этом, да не так, как было на деле, а как жиды переиначили? Что народ про меня теперь говорит, да не по нашему только посаду, а и по всем селам в околотке? А тут ни души - с кем бы словом каким перекинуться; раз только во весь день пришел полицейский - узнать жив ли я, и, увидев, что жив, в сердцах хлопнул дверью, запер замок и ушел прочь. Уже к вечеру слышу шаги это были мои ночные караульщики. Уселись у самой двери и завели такой разговор: