Джонатан Розен - Талмуд и Интернет
Я всегда знал, что откровенно писать об ужасах Холокоста мне не хватит ни сил, ни умения. Да и вообще искусство вряд ли обладает такими возможностями. Моя задача как писателя и, пожалуй, как личности — воздать должное пережитому моими обеими бабушками: женщиной, которая умерла в возрасте девяноста пяти лет в окружении своих близких, и женщиной, расстрелянной где-то в лесу в Восточной Европе. Но даже, пожалуй, и это — непосильная для меня ноша. Может быть, я сумею хоть как-то выразить пережитое мною самим, внуком этих двух женщин.
В цикле «В поисках утраченного времени» Марсель, от имени которого ведется повествование, проводит пасхальные каникулы в доме своей тетушки в Комбрэ. У дома есть две калитки, расположенные с противоположных сторон. Каждая калитка — это выход на свою дорогу, тропинку, «путь». Один такой путь ведет в Мезеглиз, или к Свану; второй — к Германтам. Эти дороги символизируют две стороны жизни: мир любви, который олицетворяет Сван, и мир светского общества и политики, олицетворением которого является семейство Германт. Мысль о том, что, следуя по пути к Свану, можно добраться до поместья Германтов, или наоборот, кажется Марселю такой же бессмыслицей, как если бы кто-то пошел на восток, чтобы оказаться на западе[16].
Однако в конце завершающего романа, «Обретенное время», Марсель, уже в годах, вновь посещает Комбрэ и обнаруживает тропинку, которая, по сути, соединяет оба пути. Так оказывается, что обе стороны — Германтов и Свана — не так уж противоположны.
Мне еще предстоит найти тропинку, которая связала бы унаследованные мною пути, символически ведущие в разные стороны. Я знаю, что жизни — и смерти — моих двух бабушек могут оказаться несводимыми к чему-то одному. Но поскольку я, буквально и фигурально, являюсь их общим произведением, то обещаю и себе и им, что продолжу этот поиск.
Даже теперь, когда я пишу эти строки, я понимаю, что люди не могут символизировать собой что бы то ни было. Живые или мертвые, они не перестают противоречить самим себе и обнаруживают совершенно неожиданные стороны — вот и лорд Бальфур вдруг напомнил мне мою бабушку. А в Йоханане бен Заккае и Иосифе Флавии удалось найти значительно больше общего, чем могло бы показаться на первый взгляд. И вот, подобно книгам родительской библиотеки, Талмуд, который выглядывает из-за них, и Интернет, который светится на экране чуть поодаль, сумели каким-то образом пересечься в моей жизни.
Я проявил несправедливость к бабушке по отцу, когда еще молодым превратил ее в символ всего, что казалось скрытым от меня, утраченным, трагическим. Между тем это была грузная женщина, которая выглядела весьма внушительно на фотографии 1937 года рядом со своим мужем и детьми — моим отцом и тремя его сестрами. Даже в воспоминаниях отца она была вполне земной женщиной: вот она на его день рождения печет маковый пирог; вот стирает в подвале белье, а потом несет его наверх — тяжелое и мокрое — целых пять лестничных пролетов, чтобы развесить на чердаке для сушки; вот она языком вынимает соринку из глаза отца. Понимать, что когда-то она была плотью, еще более тяжко, чем представлять ее символом, олицетворяющим все эфемерное в этом мире. В конце концов, нацисты убивали живого человека, а не некую тень.
В то же время было бы неправильным и несправедливым видеть в моей бабушке по материнской линии только лишь одну телесность. Не потому, что смерть забрала ее в мир теней, где другая моя бабушка, как мне казалось, обитала всегда, но потому, что ничья жизнь не может быть только олицетворением американской мечты. Даже тот, кто живет в культуре изобилия, иногда сталкивается с личной утратой. В конце концов, всему есть своя противоположность.
За несколько лет до смерти бабушки мы с женой сидели в ее гостиной и пили чай. Вдруг жена спросила, почему у моей бабушки всего один ребенок. Бабушка была не тем человеком, с которым можно разговаривать на подобную тему, но жена отличалась любопытством. Я же весь поджался и ждал возмущенного ответа, но, к моему удивлению, бабушка совершенно спокойно ответила, что у нее был и второй ребенок.
Мы смотрели на нее, разинув рты.
Она сказала, что ребенок родился мертвым.
Для меня это было новостью. Никто никогда мне этого не рассказывал. Моей жене не терпелось, и она стала расспрашивать дальше: знала ли бабушка пол этого ребенка?
Да, сказала она, это был мальчик.
После этих слов жена спросила, вспоминает ли бабушка этого мальчика и сейчас?
Каждый день вспоминаю — ни минуты не раздумывая, ответила бабушка. Ей в то время было девяносто два года.
Вот еще один урок. Ее образ довольного собой человека служил лишь ширмой, за которой скрывалась вечная печаль. Это позволило мне кое-что понять и о себе. Мне казалось, что я знаю ее очень хорошо, и вопрос жены поразил меня в той же мере, что ответ бабушки. Бабушка была для меня предсказуема и постоянна, как планета на небосводе. Чему еще она могла научить меня после стольких лет? Но она сумела доказать мне, что я ее знал недостаточно хорошо.
Я мог бы и не знать о ее ребенке, однако я же знал, что у нее был муж. Но и здесь от меня ускользнула ее вдовья печаль. Отца матери я совсем не знал — он умер, когда мне был всего год от роду. Как и я, он родился в феврале, и наши дни рождения — мой первый, а его последний — наша семья отмечала в один день. Но спартанское поведение моей бабушки привело к тому, что я о нем почти забыл. После его смерти она переехала на новую квартиру, не взяв с собой многое из того, что у них было нажито совместно. Она полностью посвятила себя внукам и казалась во всем человеком самодостаточным. Только после смерти бабушки у меня оказались несколько вещей, которые она сохранила в память о муже: массивные золотые карманные часы, золотой портсигар с монограммой, несколько медалей за победы в легкой атлетике, когда он был студентом, портмоне, которое он, вероятно, успел передать, когда в последний раз лежал в больнице (в нем были водительские права и карточка члена масонской ложи). От вида этих предметов у меня возникло ощущение его физического присутствия.
Мне стало стыдно оттого, что я решил, будто утраты касались только одной моей бабушки. Это было слишком инфантильно — я по-детски хотел, чтобы люди и вещи значили одно и то же, имели одну и ту же идентичность. Теперь, когда моя бабушка по матери уже умерла, она мне кажется уже не такой далекой от мира моей второй бабушки. Это достаточно парадоксально, но после ее смерти я стал думать о матери отца совсем по-другому. О том, кого я когда-то знал в телесной оболочке, но кого больше нет, легче думать как о тени, которая когда-то была телом.
***
Перед тем как мы отправились в Шотландию, один из друзей принес мне кассету с записью «Одиссеи» в исполнении известного английского актера Иана Маккеллена. В машине у нас была магнитола, и мы с женой накручивали километры вдоль побережья, слушая пленку. Не так давно я полюбил аудиокниги, считая, что слушать намного легче, чем читать. Я бы никогда не стал перечитывать «Одиссею», сидя в комнате с книгой на коленях. Помимо всего прочего, «Одиссея» создавалась не для чтения в одиночку. Она выросла из устной культуры и предназначалась для чтения вслух — так же как Тора, которая читалась вслух по базарным дням. Поэтому, слушая пленку, я как бы возвращал книге ее изначальное значение, а для себя возрождал один из элементов устной культуры.
Исполнение было великолепным! Иногда нам не хотелось выходить из машины — ощущение иного мира пересиливало даже наши впечатления от посещения лорда Бальфура. Суровое побережье Шотландии превращалось в «песчаный брег» Пилоса или «скалы родимой Итаки» Одиссея. Овцы, перебегавшие через узкие дороги, казалось, нагуливали жир перед тем, как их принесут в жертву Зевсу. Воспоминания о визите к лорду Бальфуру и мысли о странствиях отца в годы его юности хорошо сочетались с рассказом Гомера о человеке, который всей душой стремился домой.
В одиннадцатой песни, которую мы слушали по дороге из Лох-Ломонда к месту на побережье, которое называлось Крайнан, Одиссей безуспешно пытался обнять свою мать в Аиде, а ее тень ускользала из его рук. Он взывал к ней, а я, как всегда, думал, о моем отце и его погибшей матери. Но у меня были и другие ассоциации. Я уже был старше, рядом в машине сидела моя жена, и я сам ощущал себя немножечко Одиссеем, пытавшимся ухватить неосязаемое.
Мне всегда хотелось понять, что для отца, родившегося в Вене, означала утрата дома, но еще менее ясным представлялось мне мое собственное возвращение к истокам. Я живу в Манхэттене в семи кварталах от дома, где жила моя семья, когда я родился. Откуда же тогда такое чувство смещения? Откуда потребность искать место, которому я принадлежу?
В иудаизме идея возвращения имеет одновременно и метафизический, и буквальный смысл. Но возвращение никогда не было простым в культуре, которая долгое время развивалась в изгнании. Рабби указывают на то, что Адам и Ева были созданы за пределами Рая, и только в конце творения были помещены Богом в райский сад. Другими словами, когда Бог выселяет их оттуда, они в каком-то смысле возвращаются в свой настоящий дом, имя которому — изгнание. Именно Рай для них — чужая земля.