Аврелий Августин - Исповедь
25. Тогда же я приложил все силы к тому, чтобы попытаться как-либо с помощью верных доказательств изобличить манихейскую ложь. Если бы я мог представить себе духовную субстанцию, то, конечно, все их построения развалились бы, и я отбросил бы их прочь, но я не мог. Я стал, однако, по тщательном рассмотрении и сравнении, приходить к заключению, что большинство философов гораздо вернее думали о самом мире и обо всей природе, доступной нашим телесным чувствам. Итак, по примеру академиков (как их толкуют), во всем сомневаясь и ни к чему не пристав, я решил все же покинуть манихеев: я не считал возможным в этот период своих сомнений оставаться в секте, которой я уже предпочел некоторых философов; этим философам, однако, я отказался доверить лечение своей расслабленной души, потому что они не знали спасительного имени Христова. И я решил оставаться катехуменом в Православной Церкви, завещанной мне родителями, пока не засветится передо мной что-то определенное, к чему я и направлю путь.
Книга шестая
1. Надежда моя от юности моей, где Ты был и куда удалился? Разве не Ты сотворил меня, не Ты отличил, от животных и сделал разумнее небесных птиц? а я «ходил во мраке по скользким стезям»; я искал Тебя вне себя и не находил «Бога сердца моего» и дошел «до глубины морской», разуверившись и отчаявшись в том, что можно найти истину.
Ко мне приехала моя мать, сильная своим благочестием; она последовала за мной по суше и по морю, уповая на Тебя во всех опасностях. Во время бедствий на море она утешала самих моряков, которые, обычно, утешают путешественников, когда, незнакомые с морем, они приходят в смятение: она обещала им благополучное прибытие потому, что Ты обещал ей это в видении.
Она нашла меня в большой опасности: отыскать истину я отчаялся. От сообщения моего, что я уже не манихей, но и не православный христианин, она не преисполнилась радости будто от нечаянного известия: мое жалкое положение оставляло ее спокойной в этом отношении; она оплакивала меня, как умершего, но которого Ты должен воскресить; она представляла Тебе меня, как сына вдовы, лежавшего на смертном одре, которому Ты сказал: «Юноша, тебе говорю, встань» — и он ожил и «стал говорить, и Ты отдал его матери его». Поэтому сердце ее не затрепетало в бурном восторге, когда она услышала, что уже в значительной части совершилось то, о чем она ежедневно со слезами молилась Тебе; истины я еще не нашел, но ото лжи уже ушел. Будучи уверена, что Ты, обещавший целиком исполнить ее молитвы, довершишь и остальное, она очень спокойно, с полной убежденностью ответила мне, что раньше, чем она уйдет из этой жизни, она увидит меня истинным христианином: она верит этому во Христе.
Только это и сказала она мне; Тебе же, Источник милосердия, воссылала, еще чаще слезные молитвы, да ускоришь помощь Свою и осветишь потемки мои. Еще прилежнее ходила она в церковь и, не отрываясь, слушала Амвросия «у источника воды, текущей в жизнь вечную». Она любила этого человека, как ангела Божия, узнав, что это он довел меня пока что до сомнений и колебаний; она уверенно ожидала, что я оправлюсь от болезни и стану здоров, пройдя через этот промежуточный и самый опасный час, который врачи называют критическим.
IIОднажды, по заведенному в Африке порядку, она принесла к могилам святых кашу, хлеб и чистое вино. Привратник не принял их. Узнав, что это запрет епископа, она приняла его распоряжение так послушно и почтительно, что я сам удивился, как легко она стала осуждать собственный обычай, а не рассуждать о его запрете. Душа ее не лежала к выпивке, и любовь к вину не подстрекала ненавидеть истину, как это бывает с большинством мужчин и женщин, которых от трезвых напевов тошнит как пьяниц от воды. Она приносила корзину с установленной едой, которую следовало сначала отведать, а потом раздать, а для себя оставляла только один маленький кубок, разведенный водой по ее трезвенному вкусу. Из него и отпивала она в знак уважения к обычаю; если надобно было таким же образом почтить память многих почивших, то она обносила этот самый кубок по всем могилам; понемногу прихлебывая не только очень жидкое, но и очень теплое вино, она принимала, таким образом, участие в общей трапезе, ища в ней благочестивого служения, а не наслаждения.
Итак, узнав, что славный проповедник и страж благочестия запретил этот обычай даже тем, кто трезвенно справлял его, — не надо давать пьяницам случая напиваться до бесчувствия, — кроме того, эти своеобразные поминки очень напоминали языческое суеверие, — мать моя очень охотно отказалась от него: она выучилась приносить к могилам мучеников вместо корзины, полной земных плодов, сердце, полное чистых обетов, и оделять бедных в меру своих средств. Там причащались Тела Господня; подражая ведь страстям Господа, принесли себя в жертву и получили венец мученики.
Мне кажется, однако, Господи Боже мой, — и сердце мое в этом открыто перед Тобой — мать моя, может быть, не так легко согласилась бы отвергнуть эту привычку, если бы запрет наложил другой человек, которого она любила бы не так, как Амвросия, которого любила чрезвычайно за мое спасение. Он же любил ее за благочестивый образ жизни, за усердие, с которым она неизменно посещала церковь, «пламенея духом» к добрым делам. У него часто при встрече со мной вырывались похвалы ей, и он поздравлял меня с тем, что у меня такая мать; он не знал, что у нее за сын, сын, который во всем сомневался и считал, что невозможно найти «путь жизни».
III3. Я не стенал еще, молясь, чтобы Ты помог мне, но душа моя жила в напряженном искании и беспокойном размышлении. Самого Амвросия я с мирской точки зрения почитал счастливцем за тот почет, который ему воздавали люди, облеченные высокой властью; тягостным только казалось мне его безбрачие. А какие надежды он питал, какую борьбу вел против соблазнов своего высокого положения; чем утешался в бедствиях; какую сочную радость переживало и передумывало сердце его от вкушения Твоего хлеба, об этом я не мог догадаться, и опыта в этом у меня не было.
И он не знал о бурях моих и о западне, мне расставленной. Я не мог спросить у него, о чем хотел и как хотел, потому что нас всегда разделяла толпа занятых людей, которым он помогал в их затруднениях. Когда их с ним не было, то в этот очень малый промежуток времени он восстанавливал телесные силы необходимой пищей, а чтением — духовные. Когда он читал, глаза его бегали по страницам, сердце доискивалось до смысла, а голос и язык молчали. Часто, зайдя к нему (доступ был открыт всякому, и не было обычая докладывать о приходящем), я заставал его не иначе, как за этим тихим чтением. Долго просидев в молчании (кто осмелился бы нарушить такую глубокую сосредоточенность?), я уходил, догадываясь, что он не хочет ничем отвлекаться в течение того короткого времени, которое ему удавалось среди оглушительного гама чужих дел улучить для собственных умственных занятий. Он боялся, вероятно, как бы ему не пришлось давать жадно внимающему слушателю разъяснений по поводу темных места прочитанном или же заняться разбором каких-нибудь трудных вопросов и, затратив на это время, прочесть меньше, чем ему бы хотелось. Читать молча было для него хорошо еще и потому, что он таким образом сохранял голос, который у него часто становился хриплым. С какими бы намерениями он так ни поступал, во всяком случае поступал он во благо.
4. Мне, конечно, не представлялось никакой возможности подробно расспросить, о чем мне хотелось; как думал он об этом в сердце своем, святом Твоем прорицалище. Бывали только короткие разговоры. Волнению моему, чтобы отхлынуть, требовалась беседа на досуге, а его у Амвросия никогда не бывало. Я слушал его в народе, каждое воскресенье, «верно преподающего слово истины» и, все больше и больше утверждался в мысли, что можно распутать все клеветнические хитросплетения, которые те обманщики сплетали во вражде своей против Писания.
Когда я увидел, что духовными детьми Твоими, которых Ты возродил благодатью От Матери Церкви, создание человека по образу Твоему не понимается так, будто Ты ограничил себя обликом человеческого тела (хотя я еще не подозревал, даже отдаленно, даже гадательно, что такое духовная субстанция), то я и покраснел от стыда и обрадовался, что столько лет лаял не на Православную Церковь, а на выдумки плотского воображения. Я был дерзким нечестивцем: я должен был спрашивать и учиться, а я обвинял и утверждал.
Ты же, пребывающий в вьйпних и рядом, самый далекий и самый близкий, у которого нет больших и меньших членов, который повсюду весь и не ограничен ни одним местом, Ты не имеешь, конечно, этого телесного облика, и, однако, «Ты создал человека по образу Твоему», и вот он — с головы до ног ограничен определенным местом.
IV5. Так как я не знал, каким образом возник этот образ Твой, то мне надлежало стучаться и предлагать вопросы, как об этом следует думать, а не дерзко утверждать, будто вот так именно и думают. Забота о том, чтобы ухватиться за что-то достоверное, грызла меня тем жесточе, чем больше стыдился я, что меня так долго дурачили и обманывали обещанием достоверного знания, и я болтал с детским воодушевлением и недомыслием, объявляя достоверным столько недостоверного! Только позднее мне выяснилась эта ложь. Достоверным, однако, было для меня то, что все это недостоверно, а мною раньше принималось за достоверное, когда я слепо накидывался на Православную Церковь Твою и обвинял ее: учит ли она истине, я еще не знал, но уже видел, что она учит не тому, за что я осыпал ее тяжкими обвинениями. Таким образом, приведен был я к смущению и к обращению: я радовался. Господи, что Единая Церковь, Тело Единого Сына Твоего, в которой мне, младенцу, наречено было имя Христово, не забавляется детской игрой и по здравому учению своему не запихивает Тебя, Творца вселенной, в пространство, пусть огромное, но ограниченное отовсюду очертаниями человеческого тела.