Франсуа Мориак - Во что я верю
83
Боже мой, я — писатель, а Ты являешься темой моей книжки, и я получу деньги за то, что написал ее. «Писатель, убийца и девица из публичного дома...» — это ужасное резюме Клоделя оставило в самом потаенном уголке моей души такой след, будто его выжгли железом. Но ведь этого писателя Ты любил с самого его детства. Ты вошел в его сердце утром 12 мая 1896 г., когда ангельские голоса пели[15]:«Небеса посетили землю». Теперь я ясно вижу, что с того времени, что бы я ни сделал, Ты никогда не думал о том, чтобы покинуть меня. Я понимаю, что все наши суждения — дерзость, в том числе и суждения о нас самих. Мы себя не знаем. Мы взваливаем на себя всякие провинности, словно для того, чтобы Ты был вынужден осудить нас. Все наши порывы — это какие-то увертки, и каждая прикрывает какой-то тайный расчет; мы не делаем ни одного жеста, который не был бы связан с позой, которая кажется нам самой выгодной перед Тобой или перед собственной совестью, или перед мнением других людей.
Что же тогда остается во мне, чем я мог бы хвалиться? Абсолютно ничего, кроме той нити неверности, накапливающейся за долгую человеческую жизнь, которая тянется от самого начала и которую ничто никогда не могло оборвать; и вот оставшийся материал весь в клочках. А та нить, которую держишь Ты, цела, — нить, к которой по-прежнему привязано наше сердце, ударов которого никто в мире не считает; сердце, которое всего лишь окаменелый сплав старых грехов, мертвая тяжесть осадков, — всего, что оставил за собой отлив; пена некончающейся молодости, всего, что уже прощено, но было, и чего уже нельзя изменить. Мы все высечены раз и навсегда и ни одной нашей черты не сотрешь.
84
Я верю, что я прощен. А из того, во что я уверовал, это не самое легкое. А ведь я должен быть тверже всего убежден в этом теперь, на склоне дней, когда я приобрел те привычки, которые были у моей матери в том возрасте, до которого я теперь дожил. Я бываю на тех же самых мессах, в черном зимнем рассвете или в ясное летнее утро, я, как и она, полон той тишины, которой должно было бы быть достаточно, чтобы чувствовать себя освобожденным от всякой тревоги и предать свою прожитую жизнь в руки Милосердия, Которое живет в нас и Которое есть — Ты, Хлеб жизни.
И, однако, во мне просыпается последнее сомнение: то, что мы называем внутренней жизнью, жизнь с Тобой, является причиной того, что я все время всматриваюсь в себя с каким-то маниакальным непрестанным вниманием, которое писатель сосредоточивает на собственной персоне — единственном материале своей работы. То, что нужно бы мне для спасения, становится маской, под которой скрывается культ самого себя, который преподавал мне учитель, когда мне было двенадцать лет, и который облагораживает слишком эффектной оговоркой мое равнодушие к другим.
Я не очень хорошо понимаю, благодать ли заставляет самое скверное в нас служить своим целям или сатана обращает к своей выгоде то, что нам дает благодать. Может быть, именно в переплетении этих противоположностей и сформировалась наша судьба, может быть в нем наши лица с неправильными и контрастными чертами зафиксировались навсегда. И поэтому я прошу Тебя, Боже мой, об этом последней милости: чтобы моя жизнь, в единении с Тобой, нашла, наконец, путь к моим братьям, чтобы она излилась на них, но не для того, чтобы их угнетать и раздавливать. Просто невероятно (но, однако, это правда), что меня всегда одолевал хмельной пыл полемиста, который затыкает рты противникам и от-
85
нюдь не заботится о том, чтобы переубедить их, расположить к себе, а только стремится победить их.
Боже мой, прошу Тебя об этом последнем чуде — научи меня, даже против моей воли, любви к ближнему, потому что я уже не могу придти к ней по своей воле, так как дары, полученные мною от Тебя, и призвание, которое я принял за свое, все это втягивает меня в споры, слишком часто перерождающиеся во вражду, а писатель никогда не может устоять перед искушением блеснуть и превзойти других.
Боже, кроткий и смиренный сердцем, научи меня этой кротости, этому смирению; я, наверное, был способен постичь ее, но ведь я любил кротость в других людях, я так ждал и даже требовал ее от них, но почти нигде не встречал этой кротости... Сам же я был очень безжалостен! В Тебе, о Боже, я нахожу разрешение этого противоречия моей природы, в Тебе нахожу источник новообретенной кротости, перед которой я с детства преклонялся и которую утратил.
И, наконец, я прошу Тебя дать мне силу и мужество пребывать в Твоем присутствии, а не прятаться от Тебя, не искать бегства в мечтах и творениях воображения, пустых и ничтожных, как я привык делать. Даже мы, которые будто бы любим Тебя, предпочитаем что угодно, лишь бы не оставаться с Тобой. Мы похожи на тех иудеев, которые боялись умереть и закрывали себе лицо, стоя перед Тобой. Боже мой, дай мне мирно сосредоточиться в Твоем присутствии, чтобы, когда прийдет мой час, я почти незаметно перешел от Тебя к Тебе, от Хлеба Живого, хлеба людей, к Тебе — Живой Любви, которую обрели уже те, из любимых мною, которые раньше меня заснули в Твоей любви. Аминь.
10. Сожаления.
Я не хочу ничего вычеркивать из этой книжечки;
86
1 но когда я ее перечитываю, у меня возникают сомне-i ния в связи с двумя пунктами. Прежде всего, некоторые мои высказывания отличаются известной холодностью в отношении видимой Церкви или, по меньшей мере, предвзятым равнодушием и отсутствием интереса к ее организации и ко всему ее человеческому аспекту.
Я лучше понимаю это теперь, в час, когда в Риме начались работы Вселенского Собора и папа Иоанн XXIII произнес слова милосердия, которых я всегда жаждал услышать из Рима; он сказал их в присутствии отделенных от нас братьев[16] и в тот момент своей наивысшей славы сумел отодвинуть свою собственную персону на задний план, будто его самого вовсе тут и не было, так что устами старца Сам Дух Святой, Дух Любви и утешения, обращался к миру. Да, теперь я, наконец, понимаю всю силу моей привязанности к Святой Церкви, даже в ее общественно-человеческом аспекте и независимо от ее прошлой истории, переплетающейся с историей цезарей.
По отношению к Церкви я был, без сомнения, почтительным сыном. Но эта достойная и непреклонная Мать, казалось, игнорировала мои стремления и желания; едва я высказывал их, как получал выговор. В течение лет, протекших от энциклики «Па-сценди» и осуждения движения «Sillon» (в пору моей юности) до осуждения священников-рабочих на закате моей жизни, огромная неизбежная римская бюрократия — впрочем, она меня не возмущала, так как я знал, что она необходима, — сумела окончательно убедить меня, что все, на что я надеялся и чего ожидал от Церкви, всегда будет притормажи-живаться и что я буду до бесконечности наблюдать, как святые все вновь и вновь разжигают жалкий огонек, который гасят, как только он загорается.
87
Должен ли я высказывать все? Во время последнего понтификата, внешне такого великолепного, справедливо или нет, но мне казалось, что лучезарная фигура Верховного Пастыря ничего не исправляет, но все ухудшает.
Впервые со времени моей молодости Святой Дух проявляет Себя видимым образом (по крайней мере для меня). Единственная сила, способная преодолеть даже самые мощные препятствия, теперь находится в Риме. Петр уже больше не старик, которого его слуги изолировали, если не сказать «держали взаперти». Я вижу его в кругу всех его сыновей, даже тех, которые захотели получить причитающуюся им часть состояния и ушли от него. И он не предает никого анафеме и никого не проклинает. И все народы устремляют взоры на старую ладью Петра, и вид Рыбака, уловляющего человеческие души, изумляет их больше, чем в том же 1962 г. их изумляли победители космоса.
То, во что я верю, во что верил всегда, я наконец вижу и прикасаюсь к нему. Хотя христианские народы, охваченные духом завоеваний, злоупотребляли силой Евангельского слова и использовали его в своих мошеннических целях, но власть Евангелия над сердцем человека сохранилась, и оно осталось нетронутым, и род человеческий никогда не откажется от той надежды, которую оно несет ему.
Итак, шестой папа, правящий при мне (я родился в правлении Льва XIII), самый смиренный из всех, рассеял дымку недоверия, смутную обиду, которую (если не считать понтификата Пия XI) я всю свою жизнь испытывал по отношению к Риму.
Меня беспокоит еще одно место из этой книжки: а именно, то впечатление, какое, боюсь, могла произвести на читателей предыдущая глава. Они могут подумать, что я получил какие-то видимые знаки и
88
что получить их очень важно. А то, о чем я тут рассказывал, могло быть просто иллюзией. По существу же это не имеет большого значения и даже не имеет никакого. Внушать душам, колеблющимся переступить через порог, что им будет дан какой-то знак, значило бы обманывать их. Обладать верой — это значит верить в то, чего ты не видишь, любить то, чего ты не воспринимаешь чувствами, потому что то, что ты воспринимаешь, относится к тварной природе, оно природно и поэтому подчиняется законам плоти и крови. Бог ли утешает нас или мы сами говорим с собой — это решать не нам. А старый писатель, профессиональный сказочник, отлично знает, что он, больше чем кто-либо другой, должен остерегаться данной ему силы придумывать людей и слова; и может быть расстояние между его религиозным рвением и сухостью, на которую иногда жалуется какая-нибудь доверившаяся ему душа, не превышает того расстояния, которое лежит между писателем и не писателем.