Николай Японский (Касаткин) - Дневники 1870-1911 гг.
Г
и поет: «Кто призывает Будду Амиду, тот не говори, что я богиня этого государства». Вот во время спора Хоонена с другими бонзами о своем Нембуцу статуя Амиды издает ослепляющий блеск; вот четки одного последователя Хоонена сияют лучезарным светом в ночной темноте; вот Хоонен своим «Наму-Амида-Буцу» вызывает из озера дракона и проч. Нет возможности перечислить всех выдуманных чудес, снов, песен богов. Все секты наперерыв одна перед другой стараются щеголять чудесами, одни других нелепее, одни других фантастичнее. Наглость дошла до того, что указывают чудеса там, где каждый собственными глазами может видеть или ушами слышать, что чуда нет. Там на морской воде написаны китайские знаки: «Мёо-хо-рен-ге-кё»; здесь птицы поют: «Наму- Амида-Буцу»; там в небе, при заходе солнца, постоянно является фигура Амиды и проч. Бонзы до того привыкли к выдумкам и обманам, что расточают их даже там, где нет никакой нужды в них: я читал одно жизнеописание Будды, где автор преблагоче- стиво уверяет, что за матерью Будды в приданое даны были, между прочим, семь полных возов «голландских» редкостей; а когда она забеременела Буддой, то другая жена царя из зависти, чтоб убить младенца в ней, обратилась к одному из христиан, которые, как известно, все колдуны, чтобы при помощи его волхвований испортить свою соперницу; и с мельчайшими подробностями описан способ волхвований христианина, приложен даже его портрет и изображено, как он погиб среди волхвования, пораженный небесными силами.
Кроме синту и буддизма, в Японии существует еще конфуци- анизм, хотя не в виде особой религиозной секты, а в виде нрав-ственно-богословской школы. Я считаю не лишним сказать несколько и о нем. Конфуций привлекает прежде всего красотою своей литературной речи; его фраза исполнена лаконизма и силы и по временам блещет красками остроумных метафор. Все это делает Конфуция неподражаемым образцом литературного языка в Китае вот уж более 20 веков. Если заглянуть под эту привлекательную оболочку, то вы увидите почти всегда какую-нибудь мысль, прямо или непрямо направленную к утверждению системы пяти отношений. Эти отношения (господина и слуги, отца и сына, мужа и жены, брата и брата, друга и друга) и составляют сущность Конфуциева учения, то, что доставило Конфуцию сла- ну величайшего мудреца, неподражаемого учителя, полубога. I {округ этого столпа мудрости толпятся тысячи комментаторов, принося ему в дань свои таланты и всю свою жизнь; каждое слово его учения разобрано и истолковано на тысячу ладов; н каждой фразе, случайно вымолвленной им, найден глубокий, многоразличный смысл, и вы, читая, невольно и сами находите его и удивляетесь глубине мудрости, сами не замечая того, что удивляетесь, быть может, не Конфуцию, а его остроумному толкователю. Это дерево конфуцианизма, питаемое постоянно приливом свежих соков и разросшееся в течение веков до невероятного объема, составляет действительно нечто величественное и грандиозное; так мы любуемся устарелым вековым дубом, обросшим десятками плющей, с их обильною и свежею листвой. Но что в самом деле сделало Конфуция таким великим в Китае? Он жил в одну из самых тревожных эпох китайской истории, когда государство, бывшее прежде монархическим, разделилось на множество независимых княжеств; князья беспрерывно ссорились между собою, народ стонал от опустошительных войн и всякого рода безурядицы. Такие времена всегда сопровождаются нравственным упадком: вероломство, эгоизм всех родов, забвение даже кровных отношений и связей — самые обычные явления в это время, и никто не думает горячо восставать про-тив них, потому что всякий думает о себе и готов для ограждения собственных интересов употребить те же орудия. В такое-то время явился Конфуций. Он не был творцом какого-нибудь нового учения, да Китай и не был расположен тогда слушать что-либо новое. Он лишь тронут был до глубины души бедственным состоянием своего Отечества, грозившим из хронической болезни обратиться в смертельную, и старался вызвать к сознанию соотечественников времена здравого состояния Китая. Как великий человек, он не только инстинктивно понял, но и сознательно выразил духовные потребности и идеалы китайской нации; но, как истинный китаец, не способный к высокоидеальному мышлению, он не дал своему Отечеству системы учения, построенной строго логически, по всем законам формального мышления; он, напротив, держался всегда самой твердой, практической почвы.
Он изучил и изложил древнюю историю Китая и древние обычаи, которыми, по его понятию, поддерживались добрая нравственность и благосостояние государства, церемонии, музыку, поэзию (народные песни); ученики же его, кроме того, постарались записать его нравственные афоризмы, которыми он постоянно обмолвливался, и представили таким образом в более наглядной форме его учение, почерпнутое из изучения древнего быта китайцев. Таким образом, в книгах Конфуция выразился не частный человек, но выразился сам Китай в его характеристических хороших чертах, в том, что он выявил доброго из своей натуры и что, следовательно, может и должен хранить, как свое собственное. В эпоху материального и нравственного истощения Китая пред ним поставлен был живой портрет его самого во времена физического и нравственного здоровья. Мог ли Китай не узнать сам себя и не полюбить себя в прежнем виде, а полюбив, не поставить себя пред собою как образец на вечные времена? С течением веков, быть может, характер китайцев мог бы принять новые оттенки, нравственность определиться точнее, формы жизни измениться; но уже писания Конфуция успели сделаться канони- чески-непогрешимыми, их предписания — обязательными, сам Конфуций — предметом религиозного поклонения.
В конце III столетия по Р. Хр., при первом знакомстве Японии с Китаем, Конфуций с братией не замедлил переплыть в Японию. Но странно было бы думать, что он займет здесь то же место, как в Китае. Здесь его учение было пересадным растени-ем и сам он явился не как представитель народа и истолкователь его мыслей ему самому, а просто как знаменитый ученый, пред которым, конечно, не могли не благоговеть необразованные в то время японцы, но который не поразил их до забвения личных чувств и мыслей. Его творения, по совершенству языка и нравственному направлению, легли в основу школьного образования, его легенды дали начало кое-каким суевериям; но школа у японцев вовсе не имеет такого великого значения, как у китайцев, где все государство управляется школярами; суеверий у японцев своих и буддийских так много, что два-три Конфуциевы в этом числе — как капля в море. Таким образом, влияние Конфуция собственно на народ в Японии очень слабо. Гораздо больше его влияние на так называемый «класс ученых» (дзюся), существующий здесь хотя не в виде правильно организованной корпорации, но с правом наследственности и с некоторыми особенными гражданскими правами. Это класс, можно сказать, есть дань Японии китайской мудрости и особенно Конфуцию. Для «ученых» писания Конфуция имеют, или, по крайней мере, должны иметь, такую же силу непререкаемого авторитета, как для бонз буддийские молитвенники, для синтуиских жрецов кодзики (самая древняя история). Главная обязанность этих ученых — быть преподавателями в дворянских гимназиях. Здесь-то, в этих гимназиях, молодые японцы, по кодексу Конфуциевых церемоний, научаются тем приемам вежливости и внешнего благоприличия, которые нас так удивляют в них и которые дают им право с честью занимать место между образованными европейцами; здесь они научаются слагать китайские песенки, что также считается необходимым для образованного человека; наконец, здесь же уясняются в их сознании правила нравственности и гражданских добродетелей, начертанные в человеческом сердце. Но дает ли Конфуций ответы на разные теоретические вопросы, так же присущие душе человеческой, как и понятия нравственности? Учит ли о начале мира и человека, о Высшем Существе, о назначении человека? Нисколько. Известно, что при вопросах своих учеников о подобных предметах он отделывался самыми уклончивыми ответами, вроде следующего: «Мы не знаем и земного, какая же польза говорить о небесном». Его «небо», употребляемое им для выражения всего высшего, имеет до того неопределенный смысл, что невозможно понять, разумеет ли он под ним что-либо личное или безличное. Итак, его последователи, пробуждаемые к умственной деятельности разными сентенциями, вызывающими на размышление, но оставляемые без руководства в самом начале умственного самоопределения, берут каждый для себя, что кому нравится: то случай, то жизненный дух, то личное или безличное небо, и, варьируя на разные лады свой принцип, решают сами, как умеют, философско-богословские вопросы о мире и человеке. Благодаря Конфуцию, они стали выше синту и буддизма; он дал им оружие диалектики, развил в них критический дух, побуждающий их относиться с насмешкой или презрением к этим учениям; но, разрушив прежние религиозные верования,