Вениамин Милов - Дневник инока
Пребывание в академии не прошло бесследно для моего умственного развития. Среди профессоров я уже встретил не поверхностных дилетантов, каковыми являлись преподаватели семинарии, но серьезных, глубоких, часто безупречных знатоков своего предмета. Отношение их к преподаванию было добросовестным. Талантливость, творческий подход, тонкость выводов и обобщений блистали в их лекциях. Некоторые профессора способны были передать своим студентам любовь к своему предмету, охотно обнаруживали готовность руководить студенческими самостоятельными занятиями. Таковыми были патролог профессор И. В. Попов[71], профессор отец Павел Флоренский[72] и некоторые другие. Думаю, что из академии я вынес определенную глубину мышления, способность к самостоятельной научной работе, жажду знания и уважение к серьезной научной мысли.
Подробности содержания курсов от времени затушевались в памяти, но дух академической науки до сих пор витает в моей душе. Жалко, что профессора все‑таки находились под влиянием рационализма. Некая самонадеянность была в основе их научных умозаключений и творческих построений. Если бы их природному таланту придать глубокую религиозность, сколько бы пользы могли принести юношеству учителя, благодатию Божиею возводимые к творческим озарениям, новизне и оригинальности суждений! Академия показала мне, что усилия естественного безблагодатного ума не подымаются выше изощрения рассудка, накопления опытного материала, выше умения жонглировать словами и научными понятиями. Ключ же от человеческих сердец, теплота истинного знания, его питательность и применимость в жизни — это результат соединения личного смирения, научных трудов с таинственным озарением и помощью Божественной благодати.
8 апреля 1928 года
Внешне моя жизнь в Москве протекала не вполне благополучно. Вскоре по приезде у меня вместе с деньгами выкрали из кармана документы, и многих трудов мне стоило их восстановить. Отсутствие два–три года трамваев в Москве наложило на меня в течение длительного времени суровую епитимию утомительных многоверстных передвижений от Данилова и Покровского монастырей до академии. Нужда заставляла ночевать в десятках квартир, по знакомым. Впрочем, принимавшие переночевать ничуть не тяготились моим присутствием, и я мирился с переменой мест для ночлега. При голоде, недостатках в одежде и средствах к жизни Господь влагал такую чуткость в души богомольцев, что моя скудость с избытком восполнялась трогательной заботой покровских прихожан. Одиночества я тогда почти не чувствовал. Душа, наоборот, ощущала всегдашнее незримое покровительство Божией Матери, Ее ласку, снисхождение к моим великим немощам. Приблизительно через полгода после иеродиаконской хиротонии епископ Петр (Полянский)[73], впоследствии Местоблюститель патриаршего престола, 25 сентября, на праздник Преподобного Сергия, возвел меня в сан иеромонаха[74]. Набедренник надел на меня святейший Патриарх Тихон, наперсный крест — архиепископ Верейский Иларион (Троицкий), а в сан архимандрита возвел епископ Гурий в день Благовещения в Великую Субботу при своем служении в Покровском монастыре[75].
10 апреля 1928 года
При пострижениях монахи обычно предостерегаются от смущения последующими искушениями и скорбями. В час пострига подобные слова кажутся простым обычаем повторять фразы, издревле положенные в чине отречения от мира. На самом деле они — выражение горькой жизненной правды. Скорби жгучие посетили меня в первый же год пребывания в Покровском монастыре. Преосвященного Гурия арестовали в одно воскресное утро, когда мы вместе ночевали в квартире какого‑то врача, и я остался среди братии один–одинешенек. Слиться душевно с Покровскими иноками мне было трудно. Слишком уж разными людьми мы были в смысле интересов и жизненных задач. Много безотрадных минут связано с моими неуравновешенностью, обидчивостью, нетерпением, раздражительностью.
Например, у меня заходилось сердце, если Преосвященный Гурий просил добавить в ектению какие‑либо слова, а иеродиакон с раздражением рвал бумажку и бросал ее мне чуть ли не в лицо. Нелегко было бороться с распущенностью иноков в ношении иноческой одежды — хождение без ремней, с непокрытой головой, без священнических крестов, — а также с опозданием к началу служб, колкостью и грубыми выпадами. Иногда против меня поднимался ропот на почве непонимания моих действий, осуждения строгости и других поступков. Мне подчас подкидывали или посылали почтой и анонимные письма с критикой моих действий в упорядочении церковной дисциплины, обращения с братией. Не нравилось многим, почему я строго запрещал праздные разговоры во время богослужения, особенно в алтаре, не разрешал монахам в богослужебные часы ходить по гостям и не выносил появления кого‑либо из иноков в нетрезвом виде. Виновных и слабых много раз приходилось упрашивать, умолять, преимущественно наедине, в надежде исправления. Когда все способы воздействия были исчерпаны и не приводили к результатам, я прибегал к последнему средству — обличению в проповеди намеками. У людей есть особенное свойство: достаточно начать говорить о каком‑нибудь человеческом недостатке, приведя живой пример, как десятки, а иногда и сотни людей, повинных в бичуемом пороке, необыкновенно горячо воспринимают проповедническое слово. Если у проповедника есть любовь и снисхождение к слушателям, то тяжесть обличения несколько смягчается. Иначе говоря, слово пронзает сердце. Так было и со мной. Обнажение нетерпимых слабостей в проповеди уязвляло многих и было, пожалуй, причиной умножения в братии и народе числа не расположенных ко мне людей. Но при всем желании молчать я не мог. Нетерпимыми казались появление в церкви лиц женского пола в неподобающих костюмах, с обнаженной головой, стрижеными волосами, практика несоблюдения постов, жестокосердие и пр.
Сильные огорчения выпали на мою долю в Покровском монастыре и на почве борьбы с самолюбием. Едва посвятили меня во иеромонаха, как посыпались с разных сторон предложения: мне прочили то наместничество в Новоспасском монастыре с возведением в сан архимандрита, то секретарство у викария Патриарха — Преосвященного Петра, епископа Подольского[76]. При Патриархе Тихоне даже уже состоялось мое назначение на Сергиевскую кафедру. Перед самой хиротонией, однако, душа стала сильно терзаться и тосковать. Я пошел к Святейшему и отказался от архиерейства. При Митрополите Сергии меня, в целях удаления из Москвы, назначали епископом в уездный городок Вятской епархии Нолинск. Из‑за своей гордыни, когда казалось обидным удаление в столь малоизвестный город, я вновь отказался от предложения. Посодействовать в отказе я попросил Преосвященного Гурия, выдвинувшего на архиерейство вместо моей кандидатуры кандидатуру отца Александра (Малинина)[77]. Тот тогда был иеромонахом нашего монастыря и не имел еще набедренника. Отца Александра хиротонисали, но Господь не судил ему увидеть свою кафедру и паству. Накануне отъезда в епархию он был арестован, послан в Вишерский лагерь на принудительные работы, заболел там воспалением легких и через месяц скончался.
Все соблазны на почве карьеры льстили моему самолюбию, преодолевать их было очень трудно, тем более что с детства моя наклонность к гордости доставляла мне массу мучений.
Церковные события в бытность мою наместником Покровского монастыря складывались так, что, кроме глубокой скорби, ничего не могли принести моей душе. Года с 1923 началось в Москве живоцерковное движение, увлечение новизной провозглашаемых правил церковной жизни при изменившемся государственном строе. Только Господь удержал меня от склонения на сторону нововведений. После живоцерковства уже Святейшим Патриархом Тихоном стала проводиться в церковную практику реформа стиля. Предполагалось даты церковных праздников соотнести с государственным григорианским счислением времени. Народ противился новому церковному стилю. Я специально ездил к Патриарху открыть положение дела в нашей церковной общине. Со словами:"Отца надо слушаться"Святейший потрепал меня по щеке и не дал разрешения остаться при старом стиле. Он и не мог дать подобной льготы, так как местом обнародования распоряжения о введении нового стиля в Русской Церкви был Покровский монастырь. Неповиновение Патриарху в данном случае подвергало меня опасности быть запрещенным в священнослужении. Каждый день ожидал я в течение почти года официального указа о своем запрещении, служил ежедневно после литургии молебны с акафистом Боголюбской иконе Божией Матери, пока гроза не миновала ввиду отмены нового стиля повсеместно по Церкви[78].
Чуть отступила эта беда — начались неприятности с Преосвященным Гурием, который был неожиданно выпущен из тюрьмы и вступил в управление монастырем. Разногласие и тень между мною и Преосвященным легли из‑за отношения ко мне народа. В отсутствие епископа Гурия, соприкасаясь непосредственно с молящимися в проповеди, ежедневном обучении прихожан церковному пению, личном управлении народным хором, мы пополам делили горе и радости. В результате всего я сроднился со своей паствой. Несмотря на то, что духовничество Преосвященным Гурием мне было запрещено, по гордости, а отчасти и в силу естественной близости к богомольцам, я готов был всех считать своими, родными, близкими. Должно быть, такое же чувство диктовало и ответный отклик со стороны прихожан. С возвращением Преосвященного, чтобы не обидеть меня, народ, оказывая уважение епископу Гурию, продолжал ютиться около меня, а мне недоставало монашеского самоотвержения избегать общения с родными прихожанами. Своеобразная двойственность настроений в нашей церковной общине неприятно поразила Преосвященного. Он начал от меня удаляться, смирял меня в церкви и дома, пробовал подыскать регента для народного хора. Я чувствовал неправильность своей тактики, но не находил в себе мужества, чтобы уйти в тень. Между тем народ чутко улавливал испорченность наших отношений с епископом Гурием и критиковал его действия. Приблизительно через год после его освобождения Преосвященный снова попал в заключение.