Фредерик Фаррар - Жизнь Исуса Христа
Странный вопрос в отношении связанного, беззащитного, осужденного преступника! Странный вопрос со стороны также исследователя — первосвященника! Странный вопрос со стороны судьи, принимавшего против подсудимого всякое ложное свидетельство! Но при таком заклятии, при таком вопросе Иисус не мог сохранить молчания, не мог предоставить им возможности толковать относительно этого предмета, как им вздумается. В счастливые времена своею первоначального учения, когда они хотели заставить Его провозгласить себя Царем, — в то время, когда они готовы были отказаться от излюбленных предрассудков в надежде назвать Его Мессией в их смысле и поставить Его на «самом высоком крыле» их обожания, — Он отказался от звания Мессии. Но теперь, в решительные минуты, когда была близка смерть, — когда, говоря языком человеческим, ничего не могло быть выиграно, а все пропадало от признания, — теперь раздался на все века, раздался на целую вечность, — современный прошедшему, настоящему и будущему торжественный ответ: Я. И вы узрите Сына человеческого, сидящего одесную силы и грядущего на облаках небесных[715]. В этом ответе прогремел раскат грома сильнейший, чем на Синае, и слышанный не только циничным саддукеем, но слышимый доселе нами. Закон Моисеев[716] запрещал первосвященнику сохранять на себе верхние одежды только в случае сетования. Еврейская Иалаха считала это законным в случае богохульства (гиддуф)[717]. В притворном ужасе, который служил недобрым предзнаменованием, коварный судья и изолгавшийся первосвященник сам придумал показание, которого напрасно добивался от других, и, на основании этой выдумки, разорвав на себе льняные одежды, потребовал немедленного осуждения Иисуса.
Он богохульствует, — воскликнул Каиафа, на что еще нам свидетелей? вот, теперь вы слышали богохульство Его: как же вам кажется? Они же сказали в ответ: и с тавеф, или повинен смерти[718].
Сборище разошлось, и окончился вторичный допрос Иисуса.
ГЛАВА LIX
Между допросами
Так приняли иудейские власти обетованного Мессию! И с этой минуты все евреи, являвшиеся ко двору, глядели на Него как на еретика, повинного быть побитым камнями. До рассвета Он предан был под стражу[719], потому что только днем в Лискат-Гаггацциф, или зале суда, только полным собранием синедриона Он мог быть законным образом осужден на смерть. Но так как с этого времени на Него глядели уже как на личность, — которую можно было оскорблять безнаказанно, то Его повлекли через двор до караульни, осыпая проклятиями и ударами, в нанесении которых участвовали, может быть, не одни дворские служители, но и озлобленные саддукеи. Время было недалеко за полночь; в воздухе веяло весенним холодом. Посреди двора слуги священников стояли и грелись вокруг огней. Когда проводили мимо этого места Иисуса, до Его слуха донеслось отречение от Него с клятвою отважнейшего из всех апостолов и наполнило чашу Его страданий горечью, какой не мог подлить ни один из самых зверских Его преследователей.
В течение этих двух тяжких часов, проведенных во дворце Анны и Каиафы, совершилось другое событие, которое было Им предречено и происходило на внешнем дворе.
Здесь встречаемся мы с видимою разницею у всех четырех евангелистов. Но читая подлинные тексты, нельзя не убедиться, что, если судить здраво и без задней мысли, то непримиримых противоречий не существует. Насколько мы из разных рассказов можем составить себе понятие о дворце, занимаемом вместе Анной, действительным первосвященником, и Каиафой, первосвященником по названию, в Иерусалиме, то он, по-видимому, выстроен был четырехугольником с внутренним двором, куда входили аркой или лестницей. В отдаленной стороне дворца находилась зала, где собирался синедрион и в которую вела лестница в несколько ступеней[720]. Робко и в отдалении два только апостола, опамятовавшись от первого страха, следовали издали в последних рядах грустной процессии[721]. Один из них, любимый ученик, известный в семействе первосвященника как молодой рыбак с озера Галилейского, был допущен и не покушался скрыть ни своего сочувствия, ни своей личности. Не так поступал другой. Будучи неизвестным галилеянином, он был остановлен молодою привратницею у самого входа. Было бы лучше, гораздо лучше, если бы его совсем не пустили! Это была ночь смятений, ужасов и подозрений, а Петр был слаб: сильная любовь его была подавлена страхом; положение его среди самых злейших врагов было опасно. Но Иоанн, огорчась тем, что Петру запрещен вход, и, судя по себе о стойкости друга, употребил все свое влияние, чтобы выхлопотать для Петра свободный вход. Стараясь скрыть лучшие побуждения, которые привели его сюда, Петр, предупрежденный на Вечере[722], вошел во двор и стал между прислужниками, господа которых в эту самую минуту приговаривали к смертной казни Его Господа и Учителя. После пропуска всех участвовавших в задержании Иисуса, придверница, по-видимому, сменена была в виду позднего часа другою. Приблизившись к группе товарищей-служителей, она устремила любопытный и проницательный взор на подозрительного чужеземца, сидевшего при красном освещении огня, и, как бы узнавши его, воскликнула: и ты был с Иисусом Галилеянином[723]. Петр не воздержался. При таких особых, выходящих из ряду обыкновенных обстоятельствах, впечатлительная натура подчиняется увлечениям минуты и переходит в крайности: простой вопрос, сделанный из любопытства молодой женщиной, своей внезапностью довел Петра до отречения от Бога. Нет сомнения, что в эту минуту ответ его показался ему благоразумным средством для избежания воображаемой опасности. Но остановился ли он на этом? Увы! Раз отрекшись, трижды отречешься; минутное отступление от правды всегда и быстро развивается в окончательное и обдуманное отречение от нее. Ложь уподобляется катящемуся с крутой горы, но остановившемуся на полпути камню, за который невозможно поручиться ни на минуту, что он не будет продолжать дальнейшего движения.
В данную минуту это отречение нашло себе доверие в слушателях[724], потому что было публично и ясно. Но оно напомнило Петру об опасности. Захваченный врасплох, он стал пробираться тихонько от пылающей жаровни к входной арке, как вдруг слух его поражен был довольно внятным пением петуха. Здесь мы снова встречаемся с некоторым разногласием рассказов евангельских. В Евангелии от Матфея[725]сказано, что после отречения Петр выходил за ворота, у евангелиста Марка[726] читается, что вышел вон на передний двор; а из евангелий Луки и Иоанна[727] не видно, чтобы они выходили куда-либо. Но разница эта так ничтожна и так мало влияет на суть дела, что не требует объяснений. Что же касается до того, что псевдокритики дозволяют себе называть все событие исторически неверным, потому что не допускают возможности существования в Иерусалиме петуха, как птицы, считавшейся у евреев нечистою: то, с одной стороны, петух мог принадлежать кому-либо из римлян, живших в Антониевой башне, с другой, помещенная в Талмуде[728] история о петухе, заклевавшем ребенка и побитом за то камнями, удостоверяет, что птица эта держалась и у иудеев. Но так как все эти предположения псевдокритицизма извлекаются из Талмуда, этого устарелого памятника литературы, лишенного всякой исторической достоверности и наполненного всевозможными противоречиями, то возражение на подобные опровержения можно делать единственно только из снисхождения.
Спокойствие Петра было непродолжительно. Привратница, по обязанности обращать внимание на подозрительных чужеземцев, вероятно, указала его сменившей ее прислуге. Поэтому вторая привратница, стоя в толпе праздных людей, признала Петра за одного из бывших с Иисусом. Теперь ложь казалась еще более необходимою, чем когда-либо. Чтобы избавиться от дальнейшего преследования, Петр вновь отрекся с клятвою. Он бежал бы оттуда, но бегство было невозможно: оно подтвердило бы подозрения. В отчаянном, мрачном расположении духа присоединился он вновь к стоявшей вкруг жаровни группе, которая стала глядеть на него с неприязнью и подозрением.
Прошел целый час, час, для него страшный и наверно незабвенный до смерти. Будучи слишком подвижен и раздражителен, Петр не мог забыть о новой со своей стороны неблагодарности и лжи. Если он проводил время между священническими служителями в молчании, то его выдавало беспокойное сознание страшной тайны, которое напрасно старался прикрывать равнодушием; если он пускался в беззаботный разговор, то его обличало галилейское наречие. Нет сомнения, что, несмотря ни на какие отречения и клятвы, слуги архиерейские не верили ему и обходились с ним презрительно. Наконец один из служителей первосвященника, родственник Малха, которому Петр отрезал ухо, стал утверждать положительно и уверенно, что видел его с Иисусом в саду, а в доказательство ссылался на гортанные звуки галилейского наречия[729]. Прочие присоединились к обвинителю. Несмотря ни на какие запирательства, все, по-видимому, было утрачено и возврат невозможен. Может быть, одно усилие, и он был бы свободен от этих беспокойных обвинений; может быть, это усилие дало бы возможность дождаться и видеть, чем все кончится: но вследствие усиленных приставаний насмешливой и угрожавшей толпы праздных людей, погружаясь глубже и глубже в тину неверия и страха, Петр начал клясться и божиться: не знаю человека сего, о котором говорите[730]. Вдруг в эту роковую минуту, когда несчастная божба раздалась в воздухе, прежде чем успел пропеть петух, среди мрака холодной ночи, когда сам Петр мог сделаться таким же отщепенцем, как и его собрат апостол, в эту самую минуту Иисус через открытый ли портал залы суда, или в то время как, терпя муки унижения от грубых толчков, бранных насмешек, ударов и заплеваний, но сохраняя величественное молчание, веден был через открытый двор мимо группы греющихся у огня, уловил последние слова неправедной клятвы, обратившись, взглянул на Петра[731]. Блаженны те, на которых Иисус взглянет в печали: Господь оглянется на них также с любовию! Для Петра было довольно и этого. Как стрела впился в сердце его немой, но красноречивый взор упрека. Как луч солнца уничтожает последние поддержки снега на скале, прежде чем он упадет с вершины громадною льдиной, пропала ложная самозащита падшего апостола. Довольно было взгляда, чтобы он перестал видеть врагов, забыл об опасности, прогнал от себя страх смерти. Завернувшись с головой в верхнюю одежду, он скрылся во мраке ночи[732]. Если отлетел от него Ангел невинности, то младший брат его, Ангел раскаяния, простер к нему с кротостью руку. Строго, но с любовью, дух благодати передал этого разбитого сердцем кающегося на суд его собственной совести, где вся прежняя жизнь его, весь прежний стыд, вся слабость получили осуждение и где совершилось новое благодатное возрождение.