Фредерик Фаррар - Жизнь Исуса Христа
В скорбном молчании слушал Иисус их полугромкие пререкания, когда они занимали места за столом. Но не словом укора, а трогательным и знаменательным примером решился Он преподать наставление им и всем любящим Его.
В каждой комнате на востоке, хотя бы она принадлежала самому беднейшему из людей, лежит среди пола циновка. Всякий входящий снимает свои сандалии у дверей, отчасти с целью вообще не запятнать чистой белой циновки пылью и грязью с улиц и дорог, отчасти потому (как это водится между магометанами), что циновка предназначается для коленопреклонений при молитве. Прежде размещения за столом, ученики, без сомнения, сообразовались с этим разумным обычаем относительно опрятности, но теперь пренебрегли общим обычаем, который, как нам известно, уважал Иисус. Ноги их были в пыли от путешествия по раскаленной и проезжей дороге от Вифании до Иерусалима: поэтому им следовало бы освежиться перед Вечерей омовением ног, по снятии сандалий. Но так как это омовение совершалось обыкновенно через рабов, а никто не хотел унизиться до этого, — то Иисус Сам[676], по своей кротости и самоотвержению, встал со своего места, чтобы совершить рабскую обязанность, которой даже в отношении Его ни один из учеников не хотел исполнить. Рассказ Иоанна, останавливающийся на малейших подробностях, доказывает, как велико было удивление даже любимого ученика при этом необычайном торжественном зрелище. Иисус, зная, что Отец все отдал в руки Его, и что Он от Бога исшел и к Богу отходит, встал с вечери, снял с себя верхнюю одежду, и, взяв полотенце, препоясался. Вероятно, для выражения самоотвержения, как самый последний из рабов, снявши симкаг и кетонеф, Он обнажил руки, шею и ноги и опоясался полотенцем. Затем, наполнив водою большой медный сосуд, составляющий необходимую принадлежность каждого дома на востоке, и продолжая речь, Он начал умывать ноги ученикам и отирать полотенцем, служившим вместо пояса. Благословение и стыд сомкнули их уста. Когда очередь дошла до Петра, то этот последний в непреодолимом смущении и удивлении спросил Иисуса с недоумением: Господи! Тебе ли умывать ноги мои? Ты, Сын Божий, Царь израильский, владеющий словами вечной жизни, — Ты, ноги которого цари востока должны были бы умастить драгоценным нардом и в раскаянии омывать бесценными слезами, — можешь ли умывать ноги Петра? Это было старое упрямство и самоунижение, — больше чем три года тому назад вызвавшие внезапное восклицание галилейского рыбака: выйди от меня, Господи! Это было старое самовольство, выразившееся в самонадеянном отсоветовании надменного и твердого, как камень, человека: будь милостив к себе, Господи! да не будет этого с Тобою! Сознавая в своей благости, что было прекрасного в этом стремительном порыве ученика, Иисус кротко сказал ему, что он еще не созрел до того, чтобы понять значение Его действий, хотя придет день и смысл их будет для него ясен. Но Петр упорствовал, безрассудствовал и, как будто бы сознавая больше, чем Сам Спаситель, величие служащего и ничтожности тех, котором Он служил, настоятельно отказывался, говоря: не умоешь ног моих во век! Но Иисус открыл ему опасность настойчивости, скрывавшейся под ложным смирением: если не умою тебя, не имеешь части со Мною. Если хочешь быть Моим, то откинь самообольщение и самовольство. Мой последователь должен принимать Мою волю, если даже не понимает ее, — если даже нарушается этим его воззрение на его собственное «я». Краткое слово изменило направление чувств и мыслей горячего сердцем, но глубоко приверженного ученика. Не разделять части с Ним? О! Не дай, Боже, этого! — мелькнуло в уме Петра и он воскликнул: Господи! не только ноги мои, но и руки, и голову. Нет! Он должен исполнить единственно только то, чего желает Христос, — руководиться не собственным измышлением, а Христовой волей. Общее омовение не было необходимо. Крещение посвящения в тайны царствия уже кончилось; он был очищен этим омовением возрождения. Было нужно одно очищение от меньших и новых пятен. К ногам пристает пыль дневных грехов, их надо обмывать для ежедневного обновления, но сердце и все существо Петрово были уже омыты, очищены и освящены. Иисус говорит ему: омытому нужно только ноги умыть, потому что чист весь. И вы чисты, но не все, — принужден был прибавить Он, окинув апостолов многозначительным взглядом. Последние слова были намеком на Его знание о присутствии тут предателя; ибо Ему известно было, — чего они не ведали, — что предательские ноги были только что омыты руками Господа жизни. Какая странная неизмеримая глубина человеческих страстей и неблагодарности! Предатель все видел, все знал и мог в своем черном, коварном, проклятом сердце переносить спокойно прикосновение к нему этих милостивых, благостных рук и освежение водою очищения, — видеть, как священная глава склонялась к его ногам, грязным от поспешных, тайных побегов, предпринятых им в Иерусалим в собрание ханжей-убийц, через откос горы Елеонской! Но эта вода очищения не была для него чистительной; не вышел из него диавол при этом кротком голосе; не исцелилось зараженное проказою сердце при чудодейственном прикосновении.
Прочие апостолы не обратили в эту минуту большого внимания на печальное исключение: но не все. Может быть, совесть даже самых преданнейших из них вызвала какое-нибудь грустное воспоминание о прошлом. Но Иисус, омыв их ноги, снова облачился и возлег для Вечери, а Йоанн, возлежа с правой стороны, склонил на грудь Его свою голову. Рядом с Иоанном, на ближайшей циновке или подушке, поместился вероятно брат его Иаков, а по левую сторону Иисуса, как мы заключаем из некоторых подробностей Вечери, Иуда Искариотский, который мог завладеть этим одним из главных мест или своевольно, или по званию хранителя общей суммы. Место Петра было рядом с Иудою. Когда началась Вечеря, Иисус объяснил им, что означает это действие. Справедливо и достодолжно называют они Его своим Учителем и Господом; справедливо и то, что Господь выше раба, пославший выше посланника (апостола): однако Он, Господь и Учитель, омыл им ноги. С Его стороны это было делом благости и милосердия; благость и милосердие должны быть с этих пор присущи во всех их взаимных отношениях. Он сделал это, чтобы научить их смирению, самоотвержению и любви: блаженны они, если вполне поймут это наставление; блаженны, если научатся, что споры за первенство, притязания на высокие мирские права и достоинства, пристрастие к властвованию суть знаки тирании и незрелости язычеств, — что величайший из христиан смиреннее всех прочих! Да будет же главным между ними тот, кто с радостью принимает на себя, ради других, самые тяжелые обязанности, — кто ищет для себя самой унизительной службы! Снова и снова предостерегал Он их, чтобы они не глядели на земные награды и земное счастье: не на земле их троны, престолы и царства!
Тогда опять возмутился дух Его, когда стал говорить о тех, которых Он избрал, но должен был сказать не о всех. Среди благословенного общества сидел собиравший уже над своею головою проклятие! Сбылось с Давидом, что искренний друг его сделался заклятым недругом; тому же предназначено сбыться и с Сыном Давидовым. Вскоре узнают они, что Его ожидало; вскоре будут иметь они возможность судить, что человек, принимающий последнего из рабов во имя Христово, принимает Его самого: почему отвержение от Него есть отвержение от Его Отца, а отвержение от Живого Бога есть преступление, которое в эту минуту совершается, — и совершается в их среде.
Здесь, возле Него, не тронувшись этими словами, с досадою, ненавистью и крайнею дерзостью в сердце, предпочитая свое демонское приобретение милосердию, двери которого постоянно Спаситель открывал перед ним даже в настоящее время, — сидел Иуда с лицемерной и коварной улыбкой на предательских устах. Близость живой несправедливости, невозможность даже величайшим смирением отклонить человека от его отвратительных замыслов или тронуть его душу, — возмутили до крайней глубины благостное сердце Иисусово и вызвали на явное предсказание: истинно, истинно говорю вам, один из вас предаст Меня. В эту ночь все, даже самые любимые, покинут Его. Но это не все. В эту ночь сильные сердцем с клятвою отрекутся от Него. И это не все. Нет, один из них предаст Его. Страшны были для апостолов слова Иисуса. Какая-то глубокая, неописанная печаль пала на всех собеседников священной Вечери. Подобно мрачной грозной туче, застилающей свет заходящего солнца, мрачное предвещание покрыло их души неопределенным предчувствием зла, невыразимым чувством скорби. Если их надежды должны рассеяться, как дым; если в эту самую Пасху Тот, за которого отдали бы они все и который был для них всем во всем, должен быть предан одним из них на беспощадную и бесславную смерть; если это все возможно: что же тогда невозможно? Сердца их были в смятении; в памяти их прошли толпою воспоминания о недостатке в них самопожертвования и любви, о глубине их себялюбия, о слабости их веры. Им припомнилась всякая злая дума, которая когда-либо западала в их ум, всякое злое слово, которое когда-либо высказали, и воспоминания встревожили их совесть. Всякий что-нибудь за собою чувствовал, и неверие к самим себе выразилось в глазах каждого из соучеников-братьев. В эту минуту торжественной скорби и крайнего отчаяния, бледные от воспоминаний, едва имея силу говорить от смущения, они предложили каждый со своей стороны смиренный вопрос: не я ли, Господи? Лучше этот вопрос, чем «неон ли, Господи?». Лучше самоосуждение со смиренным раскаянием, нежели осуждение другого с фарисейскою гордостию. Ужас, который дышал в их вопросе, полное доверие, которое мгновенно вызвало его, заключали в себе полное их оправдание. Однако же Иисус пребывал в молчании, имея в виду, как всегда, если возможно, дать время Иуде раскаяться. Но Петр не в состоянии был удержать порыва горести и нетерпения, торопясь узнать и предупредить измену. Не будучи видим Иисусом, который возлежал к Нему спиною, он подал знак Иоанну спросить: «кто это?» Голова Иоаннова была близка к Иисусу, и он, склонив ее с увлечением и доверием на грудь Учителя, спросил шепотом: Господи, кто это? Ответ, данный таким же тихим тоном, был слышан одному Иоанну и подтвердил подозрения, которые без сомнения успела уже ему внушить отталкивающая натура Иуды. Во время обедов на востоке гости берут еду пальцами из общей чаши; причем существует обычай по временам погружать в нее тонкий ломоть хлеба и, положив на него мяса или риса, передать другому. Такой обыкновенный случай за ежедневным столом не привлекает ничьего внимания. Иисус передал апостолу-предателю подобный ломоть, и это, как высказано Иоанну, было знаком для него, кто в этом небольшом собрании задумал преступление. Иисус прибавил громко в выражениях, которые не оставляли никакого сомнения, выражениях страшных и сокрушительных, какие никогда еще не слышались из Его уст: Сын человеческий идет, как писано о Нем, но горе тому человеку, которым Сын человеческий предается, лучше было бы этому человеку не родиться. Слова безвозвратной гибели, слова безмерного горя были еще ужаснее в устах Того, кто умел произносить только слова безграничной любви. Слова эти способны были открыть погибшей душе предателя, если б она сама была на что-нибудь способна, всю тьму бездны, которая разверзается под его ногами. Он, надо думать, знал нечто из происшедшего, мог слышать отрывками разговоры и наконец иметь смутное сознание, что слова относились к нему. Ему, должно быть, было известно, когда рука его встретила над чашей руку Иисуса, что это действие имеет особое значение. Когда другие спрашивали друг друга: «кто был предатель?» — он молчал с отчаянной дерзостью презрения или с злобным упорством преступления: но теперь, когда все смолкли, он прошипел свой бесстыдный вопрос: не я ли, Равви? в котором не удостоил назвать Иисуса, как прочие ученики, «Господом». Никто, кроме, может быть, Петра и Иоанна, не мог расслышать тихого и безукоризненного ответа Иисусова: ты сказал.