Джордж Макдональд - Донал Грант
— Тогда что же вы задумали?
— Да ничего особенного, милая моя девочка, — ответил граф. — Просто мы с женой, твоей покойной тётушкой, уже давно собирались убрать стенку между моей комнатой посередине лестницы и той кладовкой, что находится прямо за ней, чтобы было побольше места. Как раз для этого я и построил стену поперёк кладовки, чтобы разделить её напополам и сделать два углубления с арками — ну, и ещё затем, чтобы поддерживать потолок, когда той, другой стены не будет. А потом тётя твоя умерла, и мне уже не хотелось ничем этим заниматься. Так и получилось, что половина кладовки оказалась заделанной наглухо, и никто не мог туда войти. Но там остался старый секретер с кое–какими важными бумагами. Тогда я решил его не выносить, потому что он довольно тяжёлый; к тому же, мы всё равно хотели оставить его на прежнем месте. А теперь мне понадобились те бумаги, и нам пришлось снова сломать построенную когда–то стену.
— Какая жалость! — воскликнула Арктура. — Столько лишней работы! Но почему же вы не прорубили арки, как хотели раньше?
— Ты уж прости меня, милая, что не посоветовался вначале с тобой и не спросил, чего желаешь ты. Честно говоря, я просто не думал, что тебе есть дело до всех этих улучшений и задумок. Я ведь и сам потерял к ним весь былой интерес. И потом, я всего лишь сломал то, что построил когда–то сам; всё остальное осталось так, как было.
— Но уж если вы всё равно наняли рабочих, почему бы нам не поискать потерянную комнату? — предложила Арктура.
— Да можно и весь замок по камешку разобрать, только толку от этого не будет! И потом, может быть, и слухи–то пошли как раз из–за того, что я когда–то построил стену, отгородил часть кладовки и туда уже никто не мог войти.
— Ну нет, дядя! Ведь это было сравнительно недавно, а о потерянной комнате рассказывают уже давно.
— Может, да, а может, и нет. Кто знает? Один сказал, другой повторил, глядишь — а история–то уже и с бородой, как будто из глубины веков до нас дошла. Где доказательства того, что о пропавшей комнате рассказывали до того, как я выстроил эту несчастную стену?
— Наверняка кто–то из людей вспомнит, что о ней говорили гораздо раньше.
— Нет ничего коварнее, чем память, на которую давят досужие предрассудки, — наставительно произнёс граф, повернулся на каблуках и вышел.
На следующее утро Арктура пошла посмотреть на то, что получилось. Она открыла дверь маленькой комнатки, принадлежавшей графу. Теперь она была вдвое больше прежнего, и у стены стояло два секретера. Арктура тихонько подошла к одному из них и заглянула в боковой ящичек. Там было пусто. В тот же день она решила, что пока не будет ничего предпринимать для того, чтобы восстановить забытую часовню: это означало бы открытый разрыв с дядей. Вечером она сообщила Доналу о своём решении, и он не мог по совести сказать, что она поступает неправильно. Пока противиться графу не было никакой необходимости, но, возможно, вскоре ей просто придётся это сделать. Донал же рассказал Арктуре о том, как проник в кладовку с другой стороны, и о том, как граф случайно услышал грохот опрокинутой скамейки; должно быть, это и заставило его немедленно разломать построенную когда–то стену.
Однако о найденном письме он не сказал ни единого слова. Придёт время, и она непременно обо всём узнает, но сейчас Донал не хотел, чтобы её отношения с дядей стали ещё более напряжёнными. К тому же, вряд ли такая девушка согласится выйти замуж за такого человека, каким показал себя её кузен. Если вдруг эта опасность и возникнет, тогда он и вмешается; но разве стоит вмешиваться лишь ради того, чтобы помешать Форгу унаследовать пустой титул, не принадлежащий ему по праву? Ветвь, приносящая столь дурные побеги, должно быть, и сама является чужой, инородной, незаконно привитой к истинному стволу семьи. А если нет, то чего стоит тогда и вся семья? В любом случае, Донал знал, что перед тем, как действовать, ему непременно нужно убедиться, что он имеет на это право.
Глава 66
Перемены
Какое–то время всё в замке было тихо. Арктура поздоровела, снова начала заниматься и стала делать немалые успехи. Она готова была трудиться ещё больше и усерднее, но Донал сам сдерживал её. Он не терпел насильственности и не хотел искусственно подстёгивать проклюнувшиеся ростки, даже если они сами изо всех сил стремились как можно скорее вытянуться вверх и принести первые плоды. Он верил, что истинный рост происходит в неспешной святости, ибо Божьи пути требуют Божьих сроков.
«В теории всё это прекрасно, но в наше стремительное время ведь юноше с такими воззрениями легко остаться позади!» — нередко говорили ему потом, когда он был уже совсем взрослым человеком и под его началом были юные, неокрепшие души.
«Что, ж — отвечал в таких случаях Донал, — тогда он останется с Богом».
«Глупости это всё! — возражали ему. — Ничего из этого не выйдет!»
«Из этого не выйдет того, к чему стремитесь вы, — спокойно отвечал Донал. — Но вселенная стремится совсем к иному».
«Я и не претендую на столь высокие устремления. Мне лишь хочется, чтобы мальчики добились подлинного успеха».
«Это и есть одно из устремлений вселенной. А если поступать так, как предлагаете вы, мы не ускорим истинный рост, а лишь замедлим его. Я не собираюсь вступать в заговор против замыслов Творца. Лучше умереть, но остаться верным!»
Конечно же, над ним смеялись, с немалым презрением называя его страстным чудаком–мечтателем. Но насмешники вряд ли могли бы сказать, к чему именно Донал относился с такой страстью. Уж точно не к тому, что в светских кругах называется хорошим образованием, потому что в таком случае он вряд ли стал бы нарочно удерживать своих учеников от быстрого продвижения вперёд. Казалось, он вовсе не стремится к тому, чтобы добиться от них наилучших результатов. На самом деле, то лучшее, к чему стремился Донал, так неизмеримо далеко отстояло от того, что представлялось благом его критикам, что вообще не попадало в поле их зрения. Если между временем и человеческим сознанием и есть какая–то связь, то всякое насильственное подстёгивание возрастания, будь то возрастание духа или возрастание разума, неизменно приведёт лишь к нарушению и замедлению Божьего замысла.
Былые сомнения и печали леди Арктуры постепенно бледнели и пропадали в призрачном небытии, куда неизбежно проваливается вся людская тщета.
Временами — большей частью, когда ей нездоровилось, — они накатывались на неё леденящей, сокрушительной волной: а вдруг Бог всё–таки таков, каким Его представляют известные богословы? Вдруг Он и есть то самовлюблённое и холодное Существо, от которого любящее человеческое сердце просто не может не отвернуться в святой неприязни? Что если во всём виновата она сама? Что если по своей дурной и безбожной природе она не способна принять того Бога, в Которого верят священники и уважаемые люди её народа? Но всякий раз посреди этих страшных сомнений, дикой болью разрывавших ей сердце, её внезапно пронизывала истинная красота мира — та самая, на которую указывал нам Иисус и от которой нас пытается отвратить современный фарисей. Подобно нежному и могучему рассвету эта красота пробивалась сквозь адский туман, и Арктура ощущала силу, сходящую на неё как будто из самого сердца Бога, того Бога, ради веры в Которого она с радостью отдала бы всю свою жизнь, перед Которым она готова была упасть в безмолвном обожании, не помня себя от восхищения — восхищения не Его силой и величием (об этом она почти не думала), а Его добротой и милостью, Его мягкой кротостью, что делала великой её саму. Тогда она действительно смогла бы любить Бога и Его Христа, нимало не заботясь о том, что говорят о Них люди. Ведь Господь никогда не желал, чтобы Его овцы оказывались под ярмом какого–нибудь жестокого тирана, и меньше всего хотел, чтобы таким тираном оказалась Его собственная Церковь, столь далёкая от совершенства. Её дело — учить, а там, где она не способна учить, она не должна и господствовать. Лишь тогда Господь предстанет ей не только истинным, но и реальным, и Церковь узрит в Нём то сердце всего человеческого, к которому она сможет прижаться и отдохнуть. Любое искажение веры происходит от того, что мы оставляем позади всё человеческое — а значит и Бога, Который есть Источник всего человеческого, — и устремляемся к тому, что представляется нам гораздо более священным и святым. Люди, не умеющие видеть красоту Истины, не успокаиваются, пока не находят какую–нибудь ложь, которую могут назвать прекрасной. Но разве сердце человека способно любить что–либо иное, кроме подлинно человеческой реальности? Разве в Иисусе Бог не протягивает нам именно настоящую, совершенную человечность? Это всего лишь вредный богословский вымысел, что в Иисусе соединились две природы, ведь Божье и человеческое — вовсе не две разные вещи.
Неожиданно после многомесячного отсутствия в замке появился лорд Форг, весёлый, возмужавший, в самых тёплых и дружеских отношениях с отцом и, по–видимому, не прочь установить ещё более тёплые и дружеские отношения со своей кузиной. Он уехал из замка печальным и унылым юношей, а вернулся вполне сложившимся светским джентльменом с непринуждённой осанкой, учтивыми манерами и умеренным нравом. Его суждения казались плодами рассудительной наблюдательности, он был внимателен, но не слишком, приветлив и ласков с Дейви, сдержан с Доналом и вежлив со всеми без исключения. Донал едва мог поверить своим глазам и, наверное, сомневался бы больше, если бы знал все внутренние побуждения, породившие столь разительные перемены. Всем своим видом Форг давал понять, что если кто–то и не захочет предать забвению его юношеские заблуждения, то это будет явно не по его вине, и эта вежливая и лёгкая непринуждённость казалась в нём совершенно естественной. Однако Донал чувствовал, что того непосредственного очарования, которое когда–то привлекло его к Форгу, не было и в помине. Оно исчезло без следа. Донал чувствовал, что нравственно Форг скатился ещё ниже. Если раньше он просто не желал признавать правды, то теперь сознательно и намеренно настроился на обман.