Олег Дивов - Как я был экстрасенсом
Особенно когда задираешь людей по поводу религии, политики или футбола. Сам по себе каждый такой случай экстремален, и по определению чреват для провокатора физическими увечьями. Ты ведь нападаешь на выстраданное, глубоко личное и, не побоюсь сильного определения, святое в худшем смысле этого слова. До того святое, что убьют.
Не скрою, меня бесит, что религия может быть одним из факторов разобщения людей и разъединения народов. Инструментом деления на «наших», «не совсем наших», «совсем не наших», и даже таких, против которых впору объявлять джихад. Это происходит сплошь и рядом. Недавно понтифик официально извинялся перед теми, кому римско-католическая церковь успела за свою историю нагадить. Геи и лесбиянки по всем доступным каналам яростно лоббировали включение «своего» пункта в текст извинения, но папа до них так и не снизошел. Я догадываюсь, в чем тут дело: секс-меньшинства до сих пор не научились производить на свет потомство (единичные случаи не в счет, тут важна массовость), и этого Ватикан им простить не может. Вот и получается: гугеноты уже хорошие, а гомосеки все еще бяки. И это двухтысячный год? Мы не просто делим людей на чистых и нечистых, как раньше, но теперь еще и выбираем, кому сделать поблажку, а кому нет. Прогресс, однако.
Лирическое отступление, сплошь из голых фактов.
У моей жены есть троюродный дед, у которого есть медаль за войну с русскими. Еще у него за эту же войну пенсия по инвалидности. Очень удачно пуля в голову прилетела, а то этот восемнадцатилетний сопляк дрался врукопашную чуть ли не с тремя нашими (все-таки, наверное, с двумя, у страха глаза велики), и как раз готовился отдать концы. Упал замертво, был подобран каким-то польским крестьянином, который его выходил и использовал как батрака, а после сдал нашим. В лагере военнопленных Гуннар научился говорить по-польски и немного по-русски (пригодилось, когда стал искать родственников в России). Вернувшись домой, оказался к глубокому своему удивлению не несчастным мальчишкой, а героическим ветераном и удостоился пенсии, которая ему и позволила заиметь два образования и стать тем, кто он сейчас есть. Примерно раз в год пастор Гуннар приезжает сюда и закатывает роскошные проповеди в кирхе на Китай-городе.
Нет, хохма тут не в том, что пока Гуннар отстаивал интересы рейха в боях, его троюродного брата Игоря, видного московского инженера-дорожника, наши задвинули в Сибирь от греха подальше (фамилия-то немецкая). Такими казусами на Руси никого не удивишь. Спасибо, что не посадили. У отца моего одного из дядьев в сорок третьем отозвали с фронта, потому что вдруг оказалось, что он «иранский подданный, временно проживающий на территории СССР». В сорок первом это почему-то никого не волновало – ассириец, да и черт с ним, лишь бы воевал. Дали направление в тыл, оказалось – в резервацию похлеще еврейского гетто. Леха по дороге свинтил, долго скрывался, и угодил на зону в конце сороковых уже не за это, а по какой-то почти расстрельной статье типа «подрыв социалистической экономики».
Нет, самое-то интересное то, что ежегодно пастор Гуннар на Пасху пишет трогательную поздравительную открытку еще одному своему родственнику, которого знал аж по довоенной Прибалтике. Известен родственник под псевдонимом «Алексий II». Что, в общем, никакой не бред, поскольку наш Патриарх в миру, как известно, совсем не Иванов, а вовсе даже Редигер.
До чего причудливо и красиво тасуется колода – а мы все норовим краплеными сыграть. Зачем?
И чего ты, парень, цепляешься к частностям, а потом делаешь обобщения? Кто ты такой, чтобы так выступать? Тебя-то это каким боком задевает? А вот задевает. Иногда просто до костей пробирает. Объясняю, почему.
Событие, к которому я исподволь готовился много лет, произошло в депозитарии Третьяковской галереи. «Депо», как его называют местные – запасник и реставрационные мастерские. Как раз в одном из хранилищ я и стоял у стеллажа, благоговейно читая этикетки. Огромный зал, огромные же стеллажи: выдвижные рамы, внутри которых на специальных решетках подвешены доски. Вдоль одной из стен длинные столы, на них экспонаты, которые должны идти в работу – готовиться к выставкам, например. Я как раз вдоль этих столов проходил в глубь зала, и поэтому не сразу заметил то, что надо было увидеть в первую очередь.
Ничего, оно любого позвало бы. А уж меня, с моей аномалией восприятия, призывало особенно настойчиво. Я просто не сразу освоился в зале – там было слишком много досок, и в сумме они давали очень ровный и мощный фон. «Гляди», – сказал мой провожатый. Я начал глядеть и рассматривать. Временами немного столбенел. Иногда просто внутренне повизгивал от восторга. Действительно слишком много великолепных досок для одного раза. Куда ни посмотришь – шедевр. Глаза разбегаются. Душа поет.
Очень много отличных икон. И все они потихоньку излучали вовне, формируя в хранилище атмосферу удивительного покоя. Воздух был, как положено, холоден и сух. В иных обстоятельствах дискомфортно холоден, градусов пятнадцать. Но когда вокруг такие иконы, желание только одно: впасть в нирвану и остаться рядом с ними навсегда.
Я как раз отлип от Феофана Грека, и теперь всем сердцем впитывал работу Дионисия, когда почувствовал: что-то оттягивает мое внимание. Какой-то объект на самой границе поля зрения. Аж метрах в десяти – и оттягивает. Не потому что цветовое пятно, а потому что… оттягивает.
Я повернулся и обомлел…
С детства люблю древнерусскую живопись. Особой любовью, характерной скорее для потомственного реставратора, коим не стал лишь по стечению обстоятельств. Но мне еще мальчишкой доводилось немного работать с иконами в режиме подмастерья, и я на всю жизнь запомнил неповторимое ощущение комфорта, которое дарит талантливо написанная и хорошо намоленная доска, взятая в руки. Ведь иконы все разные. Во-первых, как любая картина, икона тем лучше воздействует на э-э… потребителя, чем более способный мастер над ней трудился. Во-вторых, ей действительно нужно поклоняться. Много, долго и с наслаждением. Тогда доска постепенно начинает теплеть и генерировать ауру благолепия, о которой я только что говорил, и коей хранилище было пропитано насквозь. Кстати, по моим ощущениям, процесс взаимообмена эмоциями «человек–доска–человек» здорово тормозится, если икону закрывает оклад. Реставраторы оклады недолюбливают – лакокрасочный слой под металлом разрушается очень быстро. У меня отношение другое, мне железка мешает общаться с иконой, от которой остаются только лик святого, да кисти рук.
Я мог бы долго распространяться о том, какую роль в формировании взаимодействия между иконой и человеком, пусть даже неверующим, играет канон, согласно которому доска расписывается. Мне доводилось видеть модернистские опыты в данном направлении, и соблюдение канона чувствовалось – это тоже можно было воспринимать адекватно, т.е. при желании ощущать будто нормальную православную икону. Но как любой художественный метод, канон не всесилен. Талант иконописца еще никто не отменял. По идее Спас Ярое Око должен прожигать тебя глазом насквозь. По идее же даже такой лобовой изобразительный эффект можно свести на нет халтурным исполнением. Есть только один известный мне вариант, когда отсутствие художественного дара компенсируется, иногда даже с лихвой, даром несколько иным. Доску можно расписать с безграничной любовью к ней. И тогда являются на свет иконы беспредельно наивные, но и до такой же степени милые, трогательные, живые. И бывает, что дешевенькая «краснушка» (это иконы для бедных, у них цвет такой характерный), над исполнением которой ты внутренне хихикаешь, нравится куда больше профессиональной, но увы, холодной работы.
Тем более, что «краснушку»-то любили. А ведь каждый год, что довелось иконе пожить настоящей полноценной жизнью, делает ее все более и более иконой. И некоторые чересчур тонкие и чувствительные индивидуумы – наподобие меня, – ощущают это буквально: хоть руками.
Помню, участвовал однажды в варварской операции. Большую икону неудачно деформировало, и деревянные клинья, сшивающие ее на обороте, не справлялись с задачей. Нужно было как-то жестко скрепить доски, иначе картинку порвало бы (опять, в чем и состояла главная проблема) уже через полгода. При музейной работе выход был бы один – раз икону хронически рвет на части, нужно лакокрасочный слой и еще миллиметров пять дерева пересадить на новую основу. Сначала заклеить сверху несколькими слоями микалентной бумаги на рыбьем клею, затем пилить специальной пилой месяц без продыху. Найти подходящие доски, выдержанные лет сто–сто пятьдесят, сшить, вырезать в них ковчег. За это время лакокрасочный слой под собственным весом распрямится, и его можно будет вклеивать по новому месту прописки. Ну, а там еще месячишко покорпеть – и готово. Аналогичная работа с Николой Поясным (размером с хороший письменный стол), удостоившаяся аж большой статьи в журнале «Наука и жизнь» (а время-то было советское) заняла почти год. Сами понимаете, в коммерческой реставрации такие методы применяются крайне редко. Ни у мастера здоровья не хватит, ни у заказчика – денег. Кроме того, заказчику, у которого икона просто висит на стенке, аки нормальная живопись, и не нужен какой-то сверхъестественный уровень реставрации. Ему хочется, чтобы вещь хорошо выглядела и не разваливалась. Ну, и в данную конкретную икону, скрепя сердце, загнали неимоверной длины, сантиметров двадцати, шурупище. Естественно, под острым углом, из-за чего шляпка неэстетично торчала наружу. Кто-то должен был аккуратно снять выступающий кусок металла напильником. Это оказался я. И знаете, те полчаса, что я с иконой возился, помню до сих пор, хотя прошло уже лет пятнадцать. Доска была солидных размеров, больше метра в высоту, я просто ее поставил на попа, сел, прижал к себе тыльной стороной, начал пилить… И все это время она меня успокаивала. Конца восемнадцатого – начала девятнадцатого века, то есть относительно молодая, эта икона явно успела хорошо поработать по специальности. Совершенно не помню, что там было изображено, но габариты выдавали доску, спасенную из разоренной большевиками церкви. И ту сотню с небольшим лет, что ей удалось прожить жизнью, к которой она была изначально предназначена, икона впитывала, как губка, радости и горести людские. К ней обращались с надеждой и мольбой, ее просили о чем-то, на нее надеялись. В итоге она стала живой. И какую-то часть душевного тепла человеческого пронесла в себе через все большевистское лихолетье. А теперь щедро делилась теплом этим, нерастраченным, со мной.