Валентин Сидоров - В поисках Шамбалы
Есть запись любопытного разговора с директором сельского Дворца культуры — немолодой полной женщиной, закутанной — в помещении было холодно — в пуховый платок. Я застал ее за неожиданным и странным занятием: с потемневшими от напряжения глазами она переносила на белый лист ватмана изречение древнегреческого философа Пифагора:
"Благородная супруга!
Если желаешь, чтоб муж твой свободное время проводил подле тебя, то побеспокойся, чтоб он ни в каком ином месте не находил столько приятности, удовольствия, скромности, нежности".
Выяснилось, что в клубе планируется вечер встречи молодоженов. На этот случай и понадобился призыв эллинского мудреца.
Вот наш диалог:
— Наталья Ивановна, не мешают телевизоры план выполнять? Ходит народ в кино?
— Смотря на что. Вчера вон был «Брак по-итальянски». Так валом валили.
— Понравилось?
Наталья Ивановна неопределенно пожимает плечами.
— Да как сказать. Немного стыдно было смотреть. Не привыкли мы к таким фильмам.
(В скобках замечу, что разговор происходил зимой шестьдесят шестого года. В наши дни, как вы понимаете, он был бы невозможен: к таким фильмам, как «Брак по-итальянски», и не только к таким, уже привыкли.)
Согласно замыслу, одной из узловых тем моей вещи должна была стать проблема гибели малых рек. Тема затрагивала меня лично: ведь на берегу тихой речушки Потудани прошло мое детство. Здесь я научился плавать и однажды чуть не утонул. Сейчас в это трудно поверить, потому что речку в иных местах можно если не перешагнуть, то, во всяком случае, перепрыгнуть.
Никакой тайны за семью печатями не было. Дело в том, что стали распахивать пойменные земли.
Раньше никто на это не замахивался. Да если б и попытались, ничего бы не вышло: сохе не под силу цепкие корни диких луговых трав. Но вот появилась техника — тракторы, плуги, глубоко берущие землю, — и все пошло по-иному.
Урожаи на заливных землях большие. Но забыли о самом главном (а может, не забыли, но решили: стоит ли придавать значение тому, что будет лет через десять — двадцать. Обойдется). Реки — разливные. Весной река выходит из берегов, затопляет низину, возвращаясь в русло, тащит с собой чернозем. Год, второй — и вода занавозилась, поднялось дно. Обмелела, загрязнилась в одном месте, начала мелеть и в других. Десять — двенадцать лет, и речка — мутный ручей или нет ее вовсе.
В моих тетрадях — масса цитат из учебников по мелиорации, выписки из протоколов заседаний, посвященных проблеме обмеления рек, ссылки на уважаемые авторитеты. Одна из глав будущей книги, например, должна была представлять собой извлечение из трудов знаменитого русского историка XIX века. Я собирался озаглавить ее так: «Говорит Ключевский».
«…Лес и особенно степь действовали на русского человека двусмысленно. Зато никакой двусмысленности, никаких недоразумений не бывало у него с русской рекой. На реке он оживал и жил с ней душа в душу. Он любил свою реку, никакой другой стихии своей страны не говорил в песне таких ласковых слов, — и было за что. При переселениях река указывала ему путь, при поселении она — его неизменная соседка: он жался к ней, на ее непоемном берегу ставил свое жилье, село или деревню. В продолжение значительной постной части года она и кормила его. Для торговца она — готовая летняя и даже зимняя ледяная дорога не грозила ни бурями, ни подводными камнями; только вовремя поворачивай руль при постоянных капризных извилинах реки да помни мели, перекаты. Река является даже своего рода воспитательницей чувства порядка и общественного духа в народе. Она и сама любит порядок, закономерность. Ее великолепные половодья, совершаясь правильно, в урочное время, не имеют ничего себе подобного в западноевропейской гидрографии. Указывая, где не следует селиться, они превращают на время скромные речки в настоящие сплавные потоки и приносят неисчислимую пользу судоходству, торговле, луговодству, огородничеству. Редкие паводки при малом падении русской реки не могут идти ни в какое сравнение с неожиданными и разрушительными наводнениями западноевропейских горных рек. Русская река приучала своих прибрежных обитателей к общежитию и общительности. В Древней Руси расселение шло по рекам и жилые места особенно сгущались по берегам бойких судо ходных рек, оставляя в междуречьях пустые лесные или болотистые пространства. Если бы можно было взглянуть сверху на среднюю Россию, например, XV века, она представилась бы зрителю сложной канвой с причудливыми узорами из тонких полосок вдоль водных линий и со значительными темными промежутками. Река воспитывала дух предприимчивости, привычку к совместному, артельному действию, заставляла размышлять и изловчаться, сближала разбросанные части населения, приучала чувствовать себя членом общества, обращаться с чужими людьми, наблюдать их нравы и интересы, меняться товаром и опытом, знать обхождение».
Но вот как будто весь материал собран, предварительная работа закончена (на это, кстати, ушло около года). Я один на один со своими записями, наметками, замыслом. Дальше, как говорится, дело техники.
Однако вот эта техника, в корне отличающаяся от стихотворной, на первых порах меня и поставила в тупик. Честно говоря, я просто растерялся перед теми возможностями, которые представляет проза. В стихах размер и рифма как бы вынуждают тебя к единственному, однозначному решению задачи. Пусть это будет иллюзией, но, по крайней мере, ты сам хотя бы уверен в правильности выбора.
Здесь же такой уверенности быть не могло. Здесь варианты решения были или, вернее, представлялись мне бесчисленными. Я работал в поте лица, перечеркивая тексты, переставляя абзацы и слова в поисках той тональности, которая заменила бы дисциплинирующие меня стихотворный размер, ассонанс, рифму.
А сколько мучений мне доставил пресловутый стиль! Проза должна быть стихом, не разбитым на строчки, вычитал я где-то; вот я и следовал этому совету, стараясь в то же время избежать излишней орнаментальной поэтизации материала, в которой критики обычно — и не без оснований — упрекают поэтов, пишущих прозу.
В общем, преодолевая сопротивление материала, преодолевая собственное внутреннее сопротивление, я обескураживающе медленно, но достаточно упорно продвигался к цели. Писал я — и порой мне это даже нравилось — примерно следующее:
"Случилось так, что в век механизмов и скоростных самолетов мне посчастливилось (я подчеркиваю: посчастливилось) ехать на лошади. Мое желание, моя добрая воля здесь были ни при чем. Помогла погода. Всю ночь валил снег. Снегу намело столько, что даже «газик», исполняющий роль вездехода, обязательно застрял бы. Пришлось обратиться к старинному способу передвижения. Запрягли лошадь. Она была рыжей, низкорослой и мохнатой.
Я был одет не по нашим морозам. Холодные ботинки, импортное пальто, запросто продуваемое ветром. За свою беспечность я заплатил бы дорого. Но меня пожалели. Вытащили откуда-то тулуп. Набросали в сани соломы, чтоб было теплее. Парень в жестком желто-белом полушубке взмахнул кнутом и…
Я хотел написать — понеслись («какой же русский не любит быстрой езды»). Но, увы, лошадь оказалась меланхоличным существом. Она брела не торопясь по рыхлому, не успевшему затвердеть снегу и не обращала внимания на понуканья и кнут.
Зима, столь тщательно выметаемая в городе машинами и вручную, открывалась мне замедленно и даже торжественно.
Свежая белизна, не тронутая следами. Деревья, опушенные снегом. Черные стебли колючек. А вдали — синий затуманившийся снег.
Тишина, скрип полозьев, снег. Как тут не быть воспоминаньям!"
И так далее и тому подобное.
Но когда все было вычищено и выправлено, когда рукопись вернулась от машинистки (получилось три или три с половиной листа — не более) и когда несколько отстраненным взглядом я ее прочитал, то удивился и оторопел. Слишком уж велика была дистанция между замыслом и воплощением. Самое забавное состояло в том, что ее можно было публиковать: насколько я знал ситуацию, она вполне соответствовала редакционным требованиям. Слава богу, что у меня хватило соображения спрятать рукопись подальше и никому ее не показывать.
Однако труд не пропал даром. По горячим следам свою прозу я превратил в стихи, вышедшие потом под названием «Емшан». Кстати, это было первое издание, которое с начала до конца я построил по законам книги, а не сборника.
А к прозе я долго не прикасался. За прозу я дерзнул взяться лишь семь лет спустя, когда писал творческую биографию Рериха
«На вершинах». Но там я не думал о стиле, там сам материал властно определял форму изложения. Там, в процессе работы, я получил наконец возможность осознать правоту парадоксального заявления одного французского писателя, что стиль — это забвение всех стилей.
В японской поэзии существует утонченная форма короткого стиха — хокку. Что такое хокку? Это — океан, суженный до размера аквариума, но все равно остающийся океаном. Пространство стиха крошечное — всего три строчки, всего семнадцать неизменных слогов, а вмещает оно в себя целый мир человеческих переживаний и мыслей.