Арина Веста - Амальгама власти, или Откровения анти-Мессинга
– Дух – то, что возникает между двух… – поправил его Селифан. – А слово есть обличение духа в словесную плоть…
– Верно говоришь! Вот и мое слово в Питере плотью становится, захочу – пестрого кобеля в губернаторы поставлю, захочу – самого зазудалого министра проведу из пешек в дамки! – В глазах Распутина пробежали и скрылись зеленые болотные огоньки, и снова глухо, недужно дохнул пленный голос. – А вчера солдатушкам раздавал пояски с моим образом, они от пуль и снарядов уберегают!
– Всех не убережешь, – вздохнул Селифанушка. – Как бы эта война тем блином не стала, который комом в горле становится!
– Когда Папа на войну решался, я в деревне был, – виновато признался Распутин. – Ни за что бы я кроволития не допустил! Я же на фронт хотел ехать, в передовые полки просился, написал бумагу Великому Князюшке Николаше.
– И что?
– А вот оно что!
Распутин пошарил на комоде, порыскал за зеркалом и достал мятую записку:
– «Приезжай, кобель, я тебя повешу!», – по складам прочитал он. – Это он мне, слышь ты, мужицкому царю, пишет! А ведь я, Григорий Ефимович Распутин-Новых, и есть истинный русский Царь, некоронованный, а все же Царь! И власть мне Русью Святой дарована! И на тайном Соборе я венчан, и сила моя – Ее сила, и мой дух – Ее дух! Через меня глаголит и дышит Огненный Разум народный.
В такие минуты восторга и боли старец против воли своей впадал в пророческий раж. Губы его побелели и тряслись, а глаза под навесами дремучих бровей налились нестерпимой синей слезой.
– Впереди у России кровь и мрак, но чую поступь того Царя, что придет за мной, ярмом железным пасти народы! – глухо проговорил он и умолк, кромсая сига большим серебряным ножом.
– Долго, долго продлится ночь души народной! – кивнул березкой Селифанушка. – Пора тебе, брат, в Солнцево селенье, там и бремя тяжкое с души сложишь, и покой обретешь. Зовет тебя Хозяйка, гостем желанным ждет…
– И то дело, – обрадовался Распутин. – Говорят мне добрые, любящие меня: «Возвращайся, Григорий, в Сибирь, туда, где родимая полосынька твоими ногтями взборонена, где на жениной могилке березка листвою шумит!» Вот ведь говорил я Папе: «Отчего в Сибирь не едешь, и железку уже проложили… Поезжай! Тем и Царство свое спасешь! Сибирь, – говорю, – пространна и обильна, а сибирский мужик волен и зажиточен. Он – твоя опора!» Только для благородных наша Сибирская сторона все равно что другая планида…
– Не поедет, повезут поневоле, – тихо обронил Селифанушка.
Кротко покачивая березовым стволиком, он принялся за еду, а хозяин самолично подкладывал ему то румяный расстегайчик, то пирога с визигой, да и себя не забывал.
– Привык я ночью у цыган сытно кушать, – признался Распутин, – но сегодня не поеду, уберег ты меня, Селифанушка, от греха…
Бронзовые часы с пухлыми ангелочками на крышке пробили третий час ночи.
– Вот ведь утро скоро, а мне утром в Соль с обозом, – заторопился Селиванушка. – Гостинцы я тебе привез: хлебы жизни от всех земель, а то ты все больше невским ветром да цыганской песней сыт.
– Ну доставай свои гостинцы, – вздохнул Распутин.
В мешке у странника оказалась розовая груша-дуля, свежая, точно только что сорванная, – хлыстовское причастие от кормщика вятского корабля, из тех, что признавали Распутина за своего Царя, несмотря на то что много лет он наружно ходил в «жестком Православии». Следом вынырнул ржаной каравай с крестообразной печатью с Понеги от Матери Сырой Земли, как называли старицу Фионию.
– А вот и просвира со святой Горы… – Селиванушка аккуратно выкладывал гостинцы на камчатую скатерть и называл дарителя. – А это от самой Хозяйки Енисейских гор.
Селифан достал флакончик фигурного стекла с притертой крышкой и, приоткрыв тугую пробку, легонько втянул тонкий смолистый запах:
– Вот оно, млеко земное, что у нас мощью зовется. Возьми для царских исцелений, а сие – для тебя одного!
Распутин, не веря своим глазам, вертел в ладонях крупный желтый лимон.
– В краю северных сияний выросло… попробуй… – лукаво улыбнулся Селифанушка.
– Больно кисл, – проронил Распутин. – Сажал я лимонное семечко на окне, сколько ни сажал – не растет. Вылущит второй листок и желтеет. Не пойму, в чем дело.
– Была бы благодать – умел бы отгадать, – заметил Селифан и продолжил серьезно и тихо: – Смертный корень в человеке – грех, был бы ты чист как стеклышко, вырастил бы зернышко, хоть лимонное, хоть горчичное…
– Так ты о вере моей судить пришел, – покачал головой Распутин. – А вера моя в делах!
– Так-то оно так, только слепы земные очи, во тьме кромешной бредем без посоха и без поводыря. Вот тебе и посошок под руку. – Он протянул старцу свою клюку и впрямь излаженную под рост Распутина. – Он тебя куда надо доведет.
Шевеля губами, Распутин прочел по зарубкам путь к Большому Камню, после по Всюганской равнине через Алтайское Беловодье и дальше вверх по Енисею до Солнцева селенья, выше были обозначены имена станков и пристаней, которые по перевалам и рукавам северных рек держали скрытники: знающий, да сочтет…
– Ну будь здоров, брат! Телом ты здрав, желаю тебе духом исцелиться…
Прощаясь, странник уже не поцеловал Распутина в уста, а земно поклонился ему.
– А Хозяйке скажи: будет Григорий Ефимович, непременно будет! Вот крепкий путь по рекам наладится – и приеду! – твердо обещал ему вслед Распутин.
Босый волк
В самой природе фейерверка уже таится предвестие гибели, и чем выше взлетают неверные светочи, чем ярче сияют, тем быстрее прогорают и меркнут, не успевая озарить даже собственную гибель.
В его молодой жизни это случилось впервые: о том, что его номер с хищниками исключен из новой программы, Аким Воронов узнал случайно. Какой-то авторитет в приемной комиссии заявил, что его волки мелковаты, а медведь-пенсионер годится разве что для тапочно-бандажных гастролей. Поговаривали, что белая рубаха с алыми славянскими вышивками смотрится чересчур вызывающе, а резные деревянные идолы вообще попахивают экстремизмом. Второе отделение будет «вытягивать» дрессировщик Ингибаров, вернувшийся из заграничного турне, а ему, Воронову, придется не просто сократить группу, а фактически уничтожить работу нескольких лет.
Конечно, можно уехать в провинцию и начать с нуля: зимой – крутить «утренники» в младших классах, садах и детских домах, а летом – глотать пыль в шапито. Но региональные и передвижные цирки закрываются один за другим, животные голодают, а ветеранов арены на заслуженном отдыхе списывают и усыпляют: нечем кормить молодых и работающих зверей. Ингибарову проще: за его спиной по-прежнему маячат большие деньги и родственные связи с влиятельной национальной диаспорой, по слухам владеющей третью московских капиталов, – а за плечом Акима – только его несомненный талант и дедовская наука.
Он был потомственным медвежьим вожаком, а тому, кто познал душу зверя, нет тайн и в человечьем сердце. Это внутреннее знание о звериной душе, о волчьем и медвежьем рае и о Богах – покровителях своего ремесла досталось ему от предков. Далекий пращур Акима, Аника Ворон, был сыт медвежьей пляской: водил медведя по ярмаркам, играл на сопели, и та скоморошья жалейка все еще рассыпалась жемчужной зернью в снах Акима.
Звери учили его бесконечной мудрости и терпению – и внезапному бешеному бунту, и он мечтал жить вот так же вольно и дико, слушая только голос своей крови и неумолчный набат сердца, но в мире бумажных законов, писанных кривдой, он был вынужден отступить и загнать свой гнев в клетку из ребер на самое дно алой пещеры и замкнуть его на тридевять замков. Но не таковы Вороновы, чтобы сдаться без боя…
После вечернего представления он наскоро простился со своими животными и, не заезжая домой, погнал машину по Владимирскому тракту. Часа через полтора впереди замелькали огни Киржача. Он остановил машину на темном пустом шоссе, вынул из багажника то немногое, что могло понадобиться ему в ближайшие час-полтора, и по едва приметной тропе пошел вглубь леса.
Эти гиблые болота между Киржачом и Петушками обходили стороной. Здесь, на укромном капище, несколько раз в году собиралась славянская языческая община «Коловрат». Здесь можно было не опасаться налета конной милиции или жалоб дачников на костры в лесу и подозрительные сборища.
Извилистый Киржач с севера огибал небольшую березовую рощу, южные подходы к капищу были укрыты буреломом и зарослями густого ольховника. Здесь жили молчаливые тени пращуров и стояли по кругу деревянные изваяния родных Богов.
Посредине лесной прогалины он сложил костер, и вскоре юный шумный огонь поднялся высоко, растопил снег и обнажил черную, парную землю. На круглый камень у ног женского идола он поставил чашу с красным вином, потом разделся до пояса, снял щегольские сапожки и ступил на капище босой. Грозовое электричество пробирало от ступней до макушки, и мышцы кололо злой, бодрой силой. Длинные соломенные пряди его волос ожили и заиграли на ветру; эта роскошная растительность снискала ему обожание поклонниц, но здесь, на капище, она дарила ему чувственное родство с ветром, с движением ветвей и пляской пламени в костре.