Эндрю Миллер - Чистота
– Ее отец продает ножи. Разве он может позволить себе смотреть сверху вниз на музыканта?
– Смотреть на людей сверху вниз очень просто. А на ваш вопрос отвечу «да», меня рассматривали в качестве жениха.
– А вам она нравилась?
– Как любая привлекательная женщина. Но с Зигеттой нужно быть осторожным.
– Почему?
Собрав остатки сливок из чашки, Арман облизывает палец и вытирает губы.
– Зигетта выросла в этом доме. И живет там всю жизнь. Дыша этим воздухом. Дело тут не только в запахе изо рта. А вот малышка Мари…
– Служанка?
– Я, конечно, не имею в виду женитьбу.
– Вы? И Мари?
– Бедные девушки из предместья Сент-Антуан мыслят свободно. Ее голова, возможно, пуста, как Гроб Господень, но сама она гораздо современнее, чем Моннары. Пожалуй, даже современнее, чем вы. Только не обижайтесь. К тому же я уже почти решил вас осовременить. Эта счастливая мысль только что пришла мне в голову.
– А если мне думается, что я не нуждаюсь в вашем руководстве?
– В руководстве церковного органиста? Именно такой взгляд на вещи нам следует искоренить, если хотим сохранить вас для будущего. Для партии будущего.
– Существует такая партия?
– Они не проводят собрания в условленном месте, не собирают деньги по подписке, однако эта партия существует так же точно, как вы и я. Партия будущего. Партия прошлого. Быть может, у вас останется не так много времени, чтобы решить, на чьей вы стороне. Думаю, нам следует начать с вашего костюма. У вас есть какая-то особая предрасположенность к коричневому цвету?
– Вам чем-то не угодил мой костюм?
– Ничем, если вы принадлежите к партии прошлого. Я познакомлю вас с Шарве. Он знает, что нужно с вами сделать. Шарве – человек современный.
– Кто он, этот Шарве? Писатель?
– Портной.
Раздосадованный, заинтригованный, подвыпивший Жан-Батист, как ему кажется, изображает на своем лице презрение, но органист уже вновь занялся изучением физиономий завсегдатаев кафе. Потом он говорит:
– Надеюсь, вы не откажетесь заплатить. А теперь давайте найдем местечко, чтобы пообедать. Для зарождающейся дружбы нет ничего хуже, чем коньяк на голодный желудок.
* * *В галереях и во внутреннем дворе – толкотня, крики, поднимаемые в знак приветствия шляпы, вскинутые брови. Неустанная погоня за чем-то, да за чем угодно, идет своим чередом, и нет ни намека на то, что эта суета сбавит темп. Так это зовется «современностью»? А эти люди? Они в партии будущего или в партии прошлого? И всегда ли человек знает, к какой партии принадлежит? Можно ли знать наверное? Или же, думает инженер, это похоже на религию его матери: одним суждено спастись, другим – быть обреченным на адские муки, но ни в том, ни в другом случае не наблюдается никаких точных знамений?
Они пробираются сквозь толпу (иногда отклоняясь в сторону, иногда останавливаясь и даже немного отступая), и вот Арман вновь тянет Жан-Батиста за рукав и ведет через портал салона под номером семь. В вестибюле туго затянутая в корсет женщина сидит за столом на высоком табурете, а перед ней нет ничего, кроме жестянки и колокольчика.
– Вы должны дать ей четыре су, – говорит Арман.
Жан-Батист выкладывает четыре су. Она звонит в колокольчик. Появляется человек в парике с розоватым отливом и отодвигает портьеру розового цвета. Он явно хорошо знаком с Арманом. Они кланяются друг другу с придворной пышностью, хотя это явное ёрничанье.
– Сегодня только Зулима, – говорит Арман.
– Как вам будет угодно, – отвечает человек.
– Этот господин, – продолжает Арман, указывая на Жан-Батиста большим пальцем, – приехал откуда-то из Нормандии. Однажды он станет величайшим инженером Франции.
– Ну, конечно, – мурлычет человек.
Он ведет их по освещенному мягким светом коридору. По обеим сторонам тяжелые портьеры, вероятно, скрывают ведущие в комнаты двери, но последняя портьера закрыта не слишком плотно, и Жан-Батист, замедлив шаг, на мгновение видит человека, часть человека, голую руку и голую ногу, привязанные к колесу, лицо, заросшее бородой, и один большой безумный глаз. На кого он похож? На Дамьена? Того Дамьена, которого полдня убивали на Гревской площади за то, что царапнул короля перочинным ножом? Вздергивали его на дыбу, кастрировали, лили расплавленный свинец в раны, стегали лошадей, чтобы вырвать его конечности из суставов, но лошадям это никак не удавалось – бедные невинные животные, – пока палач не разрезал мышцы умирающего. Тысячи людей, как сообщалось, смотрели на казнь из окон зданий вокруг площади.
Провожатый ждет их в конце коридора. Наклонившись, Жан-Батист проходит под его поднятой рукой.
– Зулима, – начинает тот свою речь заученным голосом, словно механическая кукла, – была персидской принцессой, которая умерла, подобно Клеопатре, от укуса змеи. Ей было всего семнадцать лет, и на ее долю выпала несчастная любовь. Ее чистота… – отдернута еще одна портьера, более изысканная, – а также искусство персидских священников идеально сохраняют тело девушки вот уже более двух столетий.
Девушка лежит на помосте, который напоминает отчасти катафалк, отчасти кушетку. Две свечи зажжены в ногах и еще две в головах. Тело завернуто в саван, в покрывало из какой-то прозрачной материи, тюля или органзы – кто знает? Это созревшее тело невесты. Само совершенство. Молодые люди становятся по обеим сторонам и смотрят. Пожилой провожатый, склонив голову, точно в молитве, ждет в изножье.
– Она вам кого-нибудь напоминает? – шепотом спрашивает Арман.
– Никого, – отвечает Жан-Батист, но догадывается, кого органист имеет в виду.
В этом восковом лице и пышной фигуре и в самом деле есть несомненное сходство с Зигеттой Моннар.
Из Пале-Рояль они отправляются обедать в таверну неподалеку от Биржи. Их усаживают за общий стол и подают обед за десять су – бульон с гренками и вареную говядину. В очаге в конце залы весело потрескивает огонь. Они пьют красное вино, не плохое и не хорошее. Пьют и разговаривают, а их щеки розовеют все больше. Арман без всякого стыда или стеснения признается, что был подброшен в коляске к Госпиталю найденышей. Там благодаря своему таланту он был замечен работниками заведения, которые, в свою очередь, обратили на мальчика внимание тех благотворителей, коих специально посылают искать среди паршивых, бритых детей, живущих и умирающих в госпитальных палатах, того единственного, кого стоит спасать.
– В таком месте не бывает детских иллюзий. Там не заблуждаются по поводу сущности этого мира. К семи годам мы все были циничны, как аббаты.
Оба соглашаются, что утрата иллюзий – это необходимое качество для тех, кто готовит себя к великим свершениям. После третьей бутылки признаются друг другу, что тщеславны, чертовски тщеславны, и надеются, что благодаря удаче и трудолюбию умрут знаменитыми.
– И богатыми, – добавляет Арман, выковыривая из зубов кусочек говядины. – Я не собираюсь умирать знаменитым одной лишь своею бедностью.
Жан-Батист рассказывает о своем бывшем покровителе графе С., о двух годах, проведенных в Школе мостов, о мэтре Перроне, о мостах, которые он мечтает построить, конструкциях, легких, как сама мысль, переброшенных через Сену, Орн, Луару…
Вино и неожиданной глубины одиночество вызывают в нем болтливость, которую он сам не одобрил бы в трезвом состоянии и которой не доверял бы, столкнувшись с нею в беседе с другим человеком. Он чуть было не рассказал Арману, что ему предстоит делать в Париже, ибо на Армана, несомненно, это произведет впечатление: органист увидит то, что он сам (в рубиновом свете красного вина таверны) хотел бы увидеть, ибо уничтожить кладбище Невинных – значит стереть с лица земли, причем на самом деле, а не в качестве фигуры речи, тлетворное влияние прошлого! И тогда не придется ли Арману признать, что он, Жан-Батист Баратт, инженер, безо всяких оговорок принадлежит к партии будущего, даже к ее авангарду? А может, Арман встревожится? Ужаснется? Придет в ярость? Каковы все-таки отношения Армана Сен-Меара с епископом? И что известно Его Светлости о планах министра?
Выйдя из таверны, они справляют малую нужду на стену здания и, застегнувшись, отправляются в путешествие, на которое приходится остаток дня. Они всё говорят, всё что-то бормочут о политике, о Париже, о неизменном достоинстве крестьянства (Но уж я-то знаю крестьян, хочет сказать Жан-Батист, у меня среди них не одна дюжина родичей), но по-настоящему ни тот, ни другой уже не слушает собеседника. Жан-Батиста вновь затаскивают в какой-то дом – он тут же чувствует опьянение гораздо сильнее, чем на улице, – и представляют человеку, похожему на изысканно одетую обезьяну, который, как выясняется, и есть портной Шарве.
Магазин, если этому месту можно дать столь скромное название, уставлен элегантной мебелью, увешан писанными маслом картинами и даже отдаленно не напоминает то полное резких запахов ателье, в котором отец Жан-Батиста шил перчатки. Здесь нет никаких явных признаков работы, кроме разве что стола у окна, где двое молодых людей с сонным видом режут какою-то ткань, переливающуюся и трепещущую, словно ключевая вода.