Сэмюэль Беккет - Первая любовь (сборник)
– Мы – благотворительное заведение, и деньги предназначены для вас в качестве дара при отъезде. Когда вы их истратите, вам предстоит найти еще денег, если вы намереваетесь продолжать. Во всяком случае, никогда не возвращайтесь сюда, вас не впустят. То же относится к нашим филиалам.
– Эксельманс! – воскликнул я.
– Ну же, ну же, никто не понимает и десятой части того, что вы говорите.
– Я так стар.
– Вы не так стары, как все остальные здесь.
– Вы позволите мне побыть здесь еще немного, пока не прекратится дождь?
– Можете подождать в клуатре, – сказал он, – дождь зарядил на весь день. Можете подождать в клуатре до шести вечера, услышите колокол. Если будут спрашивать, вам нужно только сказать, что вам разрешили переждать в клуатре.
– На кого мне сослаться?
– Вейр, – молвил он.
В клуатре я пробыл недолго: дождь вдруг прекратился, и выглянуло солнце. Солнце висело низко, и я заключил, что дело идет к шести вечера, учитывая время года. Я остался стоять, наблюдая сквозь просвет свода, как солнце садится за клуатр. Появился человек и спросил меня, что я здесь делаю. «Чего изволите?» – сказал он. Весьма учтиво. Я ответил ему, что месье Вейр дозволил мне оставаться в клуатре до шести вечера. Он ушел, но тут же вернулся. Должно быть, он успел переговорить с месье Вейром, так как сказал мне следующее: «Вы не вправе задерживаться в клуатре теперь, когда дождь перестал».
Я пересек сад. В воздухе был разлит тот странный свет, который порою завершает длинный дождливый день, когда закатное солнце вдруг освещает небо, но уже слишком поздно, чтобы от этого был какой-нибудь прок. Земля издавала звуки, похожие на вздох, и последние капли долетали до нас из неба, опустевшего и безоблачного. Маленький мальчик, вытянув руки и подняв лицо к голубому небу, спросил у матери, как такое возможно. «Заткни пасть», – ответила та. Я вдруг подумал о том, что забыл попросить у месье Вейра кусок хлеба. Он бы не пожалел для меня хлеба, это точно. Я, кстати, подумал об этом еще во время нашего разговора в фойе. Я сказал тогда про себя: «Покончим для начала с тем, что мы сейчас обсуждаем, а потом я попрошу его». Я отлично знал, что они меня не оставят. Мне хотелось пойти обратно, но я боялся, что один из стражников, остановив меня, скажет, что я никогда больше не увижу месье Вейра. Это могло бы огорчить меня еще больше. Кроме того, в подобных случаях я никогда не возвращаюсь.
За оградой я сразу заблудился. Давно уже я не ступал в эту часть города, и мне она показалась незнакомой. Исчезли целые здания, изменили местоположение ограды, и повсюду громоздились, большими буквами, имена коммерсантов, которые я никогда прежде не видел, и даже произнести их я бы не смог без труда. Там были улицы, внешний вид которых был мне незнаком, многие из улиц, которые я помнил, исчезли, а иные переменили имя. Общее впечатление оставалось таким же, как прежде. Правда, город я знал плохо. Быть может, это и вовсе был другой город. Я понятия не имел о том, куда мне надлежит идти. Несколько раз меня чуть не задавили, можно сказать, что мне очень повезло. Я по-прежнему вызывал в людях смех, тот задорный и беззлобный смех, который так полезен для здоровья. Стремясь, по мере возможности, держать алую кромку неба справа от себя, я наконец вышел к реке. Там на первый взгляд все выглядело примерно так же, как при моем последнем посещении этих мест. Но приглядись я повнимательней, мне, бесспорно, удалось бы заметить немало изменений. Так я впоследствии и поступил. Однако общий вид реки, струившей воды вдоль набережных и под мостами, не изменился. В частности, мне, как и раньше, казалось, что река течет в неверном направлении. Сплошная ложь, так я чувствую. Моя скамейка оказалась на месте. Она была выкована в повторение изгибов тела сидящего человека. Располагалась она рядом с водопойным желобом, даром некоей мадам Максвелл всем коням города, как гласила табличка. За время, что я провел в этом месте, даром воспользовалось несколько лошадей. Я слышал цокот копыт и позванивание упряжи. Затем тишина. Это лошадь глядела на меня. Потом будто камешки катились по грязной дороге – звук, который лошади издают на водопое. Затем снова тишина. Это лошадь снова на меня глядела. Потом опять камешки. И так до тех пор, пока лошадь не утоляла жажду или пока кучер не решал, что она напилась. Лошади – беспокойные создания. Однажды, когда шум прекратился, я обернулся и увидел глядевшую на меня лошадь. Кучер тоже на меня таращился. Мадам Максвелл была бы удовлетворена, если б могла видеть, какую службу служит ее желоб городским коням. За слишком долгими сумерками пришла ночь, и я снял досаждавшую мне шляпу. Мне захотелось снова оказаться в закрытом помещении, пустом и жарком, освещенном искусственным светом, желательно от керосиновой лампы, накрытой, если возможно, розовым абажуром. Время от времени в комнату входил бы человек, чтобы убедиться в том, что мне удобно и что я не испытываю ни в чем нужды. Прошло уже много времени с тех пор, как мне взаправду чего-нибудь хотелось, и воздействие на меня данного обстоятельства оказалось разрушительным.
В последующие дни я посетил множество домов, но без особого успеха. Чаще всего дверь закрывали перед самым моим носом, даже если я показывал им, что у меня есть деньги, обещая заплатить за неделю вперед или даже за две. Я умел щегольнуть хорошими манерами, улыбкой и гладкой речью, но двери захлопывались еще до того, как я успевал покончить с приветственной частью. В ту пору я заметно усовершенствовал изобретенный мной ранее способ снимать шляпу – жест одновременно учтивый и благородный, лишенный как самоуничижения, так и дерзости. Я живо приподнимал шляпу и, будто скользя рукой по воздуху, выносил головной убор чуть вперед, секунду удерживая шляпу так, чтобы не было видно моего черепа, затем возвращал ее на место. Непросто было придать моему жесту естественность, не произведя при этом на визави неблагоприятного впечатления. Если мне случалось рассудить, что достаточно дотронуться до шляпы рукой, я, разумеется, этим и ограничивался. Но дотронуться рукой до шляпы, соблюдая приличия, тоже совсем не просто. Впоследствии я разрешил эту проблему, обладающую особой значимостью в пору тяжелых испытаний, взяв за правило носить старое британское кепи и отдавая честь по-военному, нет, неверно в конечном счете, не знаю, на мне всегда была шляпа. Впрочем, мне хватало ума не носить медали. Некоторые женщины так нуждались в деньгах, что, не раздумывая, пускали меня в дом и показывали комнату. Но ни с одной из них мне не удалось договориться. В конце концов я поселился в подвале. С этой женщиной мы поладили быстро. Мои фантазии, как она выразилась, не внушали ей опасений. Вместе с тем она настояла на том, чтобы застилать кровать и убирать в комнате раз в неделю, вместо того чтобы делать это раз в месяц, как я ее о том просил. Она подтвердила, что во время каждой уборки, обещавшей длиться недолго, я могу ожидать во дворике. Она добавила, выказав замечательную чувствительность, что никогда не заставит меня ожидать на улице в плохую погоду. Женщина эта была не то гречанкой, не то турчанкой. Она никогда не говорила о себе. У меня сложилось впечатление, что она была вдовой или, по крайней мере, что ее бросили. Она говорила с забавным акцентом. Но то же можно было сказать обо мне, учитывая мою манеру глотать гласные и подавлять согласные звуки.
Теперь я больше не знал, где нахожусь. В голове вырисовывались лишь смутные очертания большого дома, в пять или шесть этажей. Казалось, что стенами он примыкает к соседним домам. Я пришел сюда в сумерках и не отнесся к окрестностям с тем вниманием, которое мне, возможно, следовало бы проявить, знай я, что дом этот сомкнется вокруг меня. К тому времени я, должно быть, утратил всякую надежду найти приют. Правда и то, что в день, когда я покинул этот дом, ярко светило солнце, но, уходя, я никогда не оглядываюсь. Где-то мне довелось прочитать, еще в ту пору, когда я был ребенком и не бросил читать, что уходя – лучше не оборачиваться. Все же иногда я нарушал это правило. Так или иначе, но мне казалось, что, уходя из дома, я должен был увидеть хоть что-то, пусть даже и не оглянувшись назад. Но что? Мне вспоминаются только мои ноги, одна за другой выходившие из моей тени. Туфли затвердели как камень, и солнце высвечивает трещины на коже.
Должен признаться, что в этом доме мне было хорошо. Если не считать нескольких крыс, в подвале я был совершенно один. Женщина старалась, как могла, придерживаться договоренностей. Ближе к полудню она приносила мне поднос, полный еды, и уносила вчерашний, пустой. Тогда же она доставляла мне чистый ночной горшок. У горшка имелась большая ручка, в оконце которой она просовывала руку, чтобы иметь возможность нести одновременно его и поднос. Больше я ее за день не видел, вот разве что иногда она заглядывала в комнату, чтобы проверить, все ли со мной в порядке. К счастью, в нежностях я не нуждался. С кровати мне видны были ноги прохожих, шедших по тротуару. Иногда по вечерам, если я бывал в соответствующем настроении, я выносил во дворик стул и сидел там, глядя на юбки проходивших женщин. Так я познакомился более чем с одной парой ног. Однажды я послал за луковицей крокуса и посадил его в своем темном дворике, в старый горшок. Должно быть, стояла ранняя весна, не лучшее для цветка время. Я оставил горшок снаружи, обвязав его веревочкой, другой конец которой просунул внутрь, в комнату. По вечерам, в хорошую погоду вдоль стены тянулся лучик света. Тогда я садился к окну и тянул за веревочку, так чтобы горшок оставался в луче света, там, где теплее. Это было не слишком просто, даже не знаю, как мне это удавалось. Наверное, это было не лучшее из того, что я мог сделать. Я удобрял его по мере сил и писал на него, когда земля высыхала. Пожалуй, это было не лучшее, что я мог сделать. Он дал побег, но цветка так и не появилось, лишь хилый стебель с анемичными листочками. Я был бы счастлив владеть желтым крокусом, ну или гиацинтом, но этому не суждено было случиться. Она хотела его унести, но я велел ей его оставить. Она хотела купить мне другой, но я сказал, что другого мне не нужно. Больше всего меня терзали крики разносчиков газет. Они ходили по улице ежедневно, в одни и те же часы, топоча по тротуару, выкрикивая названия газет и даже заголовки новостей. Звуки, происходившие изнутри дома, досаждали мне меньше. Маленькая девочка, если только не маленький мальчик, пела каждый вечер, в одно и то же время, где-то наверху, над головой. Я долго не мог разобрать слова. Но ввиду того, что слушать песню мне приходилось ежевечерне, некоторые слова я все-таки ухватил. Странные слова для девочки или для мальчика. Звучала ли та песня у меня в голове или она происходила извне? Кажется, это была колыбельная. Она усыпляла даже меня. Иногда в комнату приходила девочка. У нее были длинные рыжие волосы, заплетенные в две косички. Я не знал, кто она. Через некоторое время она уходила, не проронив ни слова. Однажды явился полицейский. Он сказал, что я должен находиться под надзором, не объяснив почему. Подозрительный тип, вот что он сказал мне, что я – подозрительный тип. Я не возражал, позволив ему продолжать. Он не посмел арестовать меня. Или же у него было доброе сердце, кто знает. Вот еще и священник, однажды меня посетил священник. Пришлось осведомить его, что я принадлежу к одной из ветвей реформатской церкви. Какого пастора мне хотелось бы видеть, спросил он. Да, в реформатской церкви погибель неизбежна, ничего не поделаешь. У него было доброе сердце, может быть. Он сказал мне связаться с ним, если мне потребуется помощь. Помощь! Он назвал себя и объяснил, где его можно найти. Следовало записать.