Майкл Каннингем - Дикий лебедь и другие сказки
Когда именно ты передумала?
Я не передумала. Лучше сказать, мне надоело делать вид, что мне не надоело.
Это из-за анекдота про яблоко, который сегодня на рынке рассказали? Ты из-за него напряглась?
Ты чего? По-твоему, я первый раз этот анекдот слышу?
Раньше ты всегда говорила, что тебе нравится. Ты что, врала?
Нет. Вернее, не совсем врала. Наверно, так: мне нравилось, потому что тебе это нравится. А сегодня я просто не хочу.
Это немножко обидно, тебе не кажется? В смысле, для меня.
Нет. Я это делала, потому что я тебя люблю. Когда кого-то любишь, очень радостно приносить ему радость.
Даже, если делаешь для этого что-то ненормальное? Что-то отвратительное?
«Отвратительно» я не говорила. «Ненормальный» и «отвратительный» – это не одно и то же.
А для карликов тебе делать это не надоедало?
Они не карлики. Они гномы. Неужели так трудно запомнить?
Извини. Я не прав. Просто вымещаю эмоции.
Ты это выражение от своего психотерапевта подцепил и вряд ли понимаешь, что оно означает.
Прости меня за гномов. Ты же их любила.
Или, может быть, любила их любовь ко мне. Так до конца не пойму.
Хочешь, снова их пригласим?
Тебе что, в прошлый раз так понравилось?
Что не понравилось, я бы точно не сказал. А тебе?
Они без твоей помощи не могли залезть на наши стулья. Наши ложки были для них как лопаты. Ты разве не помнишь?
Я к ним со всей душой. Старался быть погостеприимнее. Как-никак отобрал у них любовь всей их чертовой жизни. По-твоему, мне тот вечер легко дался?
Нет. Ты пытался быть добр к ним. Я понимаю, да.
Вот и хорошо. Десять минут? Всего десять, ладно?
Это действительно так важно для тебя?
Не надо делать мне одолжение.
Ты на все, что я говорю, будешь обижаться?
Для меня да, важно. Мне от этого иногда даже не по себе – но все равно важно.
Скажи, что тебе во мне нравится.
Ладно тебе.
Нет, скажи.
Хорошо. Мне нравится, как ты, когда о чем-то задумаешься, складываешь губы. Немножко морщишь и чуть прикусываешь… непроизвольно… Ни у кого больше такого не видел.
А еще?
Мне нравится проснуться раньше тебя, чтобы застать, как ты просыпаешься с удивленным испугом на лице, как будто не очень понимаешь, куда попала… Я совершенно балдею. И от этого у меня по утрам так стоит.
Так и быть. Десять минут.
Ты серьезно?
Ты не рад, что я согласна сделать тебе приятное?
Значит, десять минут.
Ладно, двенадцать. Только ради тебя.
Я тебя обожаю.
Аккуратнее с крышкой.
Я что, когда-нибудь обращался с ней неаккуратно?
Никогда. Сама не знаю, зачем это сказала.
Тебе удобно?
Да.
А ты могла бы?..
Что?
Я и так тебя уже наверно замучил.
Говори, что хотел.
Ты могла бы скрестить руки пониже? Чтобы прямо на груди?
М-мм…
Вот так. Идеально.
Закрываю глаза. Ухожу в потоковое состояние.
Боже, как ты прекрасна!
Жалко, я не могу посмотреть на тебя. Посмотреть, как ты на меня смотришь.
Да, жалко. Но это невозможно, потому что…
Да-да, разумеется…
Эта твоя кожа. Эти губы. Лепестки век.
Я сейчас умолкну. Можешь закрыть крышку.
Я счастливейший человек на земле.
Все, умолкаю. Погружаюсь в поток.
Двенадцать минут, не больше. Обещаю.
Тсс.
Честное слово, ровно двенадцать минут. Спасибо тебе. Я знаю, ты мне не ответишь, но все равно говорю спасибо. Это правда очень важно для меня. Невероятно важно. Через двенадцать минут я как всегда… После мы закажем поесть, да? Или, если захочешь, пойдем в кафе. А то можем сходить в кино. Но сейчас я благодарен тебе за эти двенадцать минут. Только посмотри на себя. Твой сон подобен смерти. И был таким, пока меня не было. В смысле, не существовало для тебя. Пока я был – может, и не был, но мне нравится так себе это представлять, – пока я был твоим сном, смутным предвестием, пока являл собой само совершенство, ибо не существовал, служил всего лишь намеком на возможное будущее, и пока ты – ничего ненормального в этом, надеюсь, нет – была идеально чистой и абсолютно необыкновенной, совершеннейшим и прекраснейшим созданием во всей вселенной. Пока, я хочу сказать, я не поднял крышку и не поцеловал тебя.
Обезьянья лапка
Вот, к примеру, Уайты – семейство счастливое, хотя и небогатое. Не бескрайне, но вполне себе в меру счастливое. Их было трое: мать, отец и сын. Сын трудился на фабрике. И пусть его бесила необходимость давать деньги матери с отцом; пусть он изнывал одинокими ночами или размышлял, не завязать ли с выпивкой и мелкими уголовно наказуемыми проказами; пусть досадовал на болячки (смещение коленной чашечки и вечные прострелы в пояснице), которые к своим двадцати двум годам успел заработать в фабричном цеху, – вслух он ни о чем таком даже не заикался. Ему выпало явиться на свет не в ту пору и не в тех краях, где сыновья пускаются в самостоятельную жизнь, поцеловав на прощанье родителей и нежно попрекнув мать за непрошеную слезу.
Они жили в сельском доме, мало похожем на то опрятное строение под соломенной крышей, какое обыкновенно имеют в виду, говоря про «сельский дом». За стенами над слякотью и запустеньем круглый год гулял ветер. Уайты поселились там, где поселились, – большого выбора у них не было.
Но при всем при том они обходились без домашних дрязг, не пеняли друг другу за мелкие жизненные неудобства. То, что жилище у них тесное и сырое, а дорога к нему половину года тонет в жидкой непролазной грязи, они принимали как неизбежность, утешаясь путаными мыслями о том, что ведь могло бы быть и хуже (хотя трудно вообразить, что же такое подразумевалось под этим «хуже»). Невозможно было представить, чтобы кто-то из них подумал про себя: И угораздило же меня с тобой сюда приехать! или: Вот помрете, и я наконец свалю на все четыре стороны.
И вот в один мрачный слякотный вечер к ним в гости явился не то чтобы незнакомец, но человек, о котором они знали далеко не все. Это был старинный приятель мистера Уайта. В юности он отличался склонностью (большей, нежели мистер Уайт) к безрассудным поступкам и, как это случается с проблемными молодыми людьми, в конце концов поступил на военную службу. Долгие годы он служил тут и там на чужбине, а последние двадцать лет провел в Индии. Суровый и молчаливый, в пробковом шлеме он стоял на страже империи в краю суеверий, благословений и проклятий, сомнительного, по большей части, чародейства, которое, впрочем, не всегда выглядело чистым обманом.
Гость принес подарок – обезьянью лапку. Она, по его словам, была волшебной и могла исполнить три желания.
Уайты смутились: брать, не брать подарок?
Три желания пришлись бы им как нельзя кстати – да и одного хватило бы, чтобы озолотиться. Но эта ужасная, высушенная штука с мертвыми, скрюченными пальцами… А вдруг старинный приятель мистера Уайта лишился рассудка, что нередко бывает с теми, кто слишком много времени провел в далеких неведомых странах?
Но ведь вежливость велит подарок принять, не правда ли?
Мистер Уайт взял обезьянью лапку и чуть не вскрикнул от ужаса и смятения, когда та чуть заметно шевельнулась у него в руке.
Но прежде чем мистер Уайт успел издать хоть звук, гость выхватил у него подарок. С дрожью в голосе он сказал, что только что чуть было не совершил преступление. У него долго не получалось избавиться от обезьяньей лапки, но тут он подумал, что можно пристроить ее безобидным беднякам…
Уайты смотрели на него молча. А что тут было говорить?
Гость сказал, что проклял тот день, когда обезьянья лапка впервые попала ему на глаза.
И с решительностью одержимого бросил ее в горящий очаг.
Но мистер Уайт, обжигая пальцы, выхватил лапку из огня. Ему стало неловко за приятеля. Он сказал, что, мол, подарок есть подарок. Что его, мистера Уайта, всегда влекла экзотика, а с ней в округе дела обстоят неважно.
Хмурый и напуганный, как угодившая в ловушку мускусная крыса, гость вышел за порог. На прощанье он дал Уайтам настоятельный совет: ни о чем у лапки не просить, а уж если совсем мочи не будет сдержаться, то ограничиться пожеланиями чего-нибудь полезного.
Сказав это, он пошел прочь и скоро растворился в ночи и дожде.
Мать с сыном живо сообразили, какая удача им привалила, и радостно рассмеялись.
Чего-нибудь полезного? Попросить, что ли, новый мусорный совок? Или чтобы тараканы из кладовой разбежались?
Мистер Уайт молча закрыл дверь, а то с улицы в дом осиным роем врывался дождь.
Он готов был поклясться: когда он впервые взял ее у гостя, обезьянья лапка дернулась, как живая. Но теперь она была неподвижна, как сама смерть.
Хороши у тебя друзья. И сам ты хорош – как ловко скрывал, что любишь эту самую экзотику.
Мистер Уайт неуверенно вступился за приятеля:
– Сейчас он, конечно, уж чересчур чудаковатым стал, но ты не знаешь, а в детстве мы…