Драго Янчар - Катарина, павлин и иезуит
Этот вопрос повис над молчащим собранием, и все увидели рядом с надписью «Societas Jesu» невидимые буквы: MENE – TEKEL – FARES,[89] ничего другого не мог означать вопрос: куда? Отъезд отца Штробеля из Санта-Аны был совсем иным, чем его приезд, вместе с супериором Иносенсом Хервером он дошел до только что построенной арки, где его ждала свита с лошадьми, сюда он приехал в епископской карете, а уезжал верхом на коне; так же сюда, тогда еще в дикую глушь, приезжал когда-то патер Диего де Торрес, первый провинциал, так уезжал отсюда и отец Штробель, однако не из дикой глуши, а из христианского мира, где множество церквей и добрых душ, собирающихся в этих церквах, но продолжаться это будет теперь недолго, совсем недолго. Опустив голову, он прошел через большую площадь Санта-Аны мимо статуи Игнатия, и гуарани его не приветствовали, им уже все стало известно, такое невозможно было утаить. – Но зачем же, – спросил отец Иносенс, – зачем нужен был весь этот цирк? – Штробель сердито на пего взглянул: – Вы называете это цирком? – Супериор Иносенс опустил глаза. Провинциал вставил сапог в стремя, которое для него придерживал человек из свиты.
– Было великолепное представление, – сказал провинциал, – я могу вас поздравить. Особенно эта девочка, как же ее имя? Маленькая Тереса, да, это хватало за душу, и все это было нужно, патер супериор. Чтобы возвысить их сердца, sursum corda![90]
Провинциал Матиас Штробель попытался проворно вскочить в седло, ему хотелось показать, что годы ему не помеха, но возраст его оказался предательским, он чуть не упал и вынужден был ухватиться за шею лошади. Двое сопровождающих помогли ему сесть на лошадь.
– А сердца отцов-иезуитов нужно сокрушить, – сказал он, надежно сидя в седле, – вы слышите, супериор Хервер? Смирите их, – продолжал он, – их молчание было слишком громким, так не молчат люди, давшие обет покорности.
Он проехал под аркой, которую построили в его честь, выехал из-под свода, который рассыплется и развалится, как распадется все, и вправду пахнет разложением, – устало подумал Иносенс Хервер, – может, умру в какой-нибудь краинской иезуитской богадельне, в каком-нибудь братстве, где можно встретить благую смерть.
Спустя несколько дней после этих событий Симон Ловренц вне себя ходил по поселку, потом поехал верхом вдоль реки, где они прогуливались с отцом Иносенсом. Это было всего несколько дней назад, супериор выглядел тогда озабоченным, но Симону казалось, будто черные тучи еще далеко, где-то над водопадами, над лесами, над Сан-Паулу, а тени, решающие судьбу миссионов, еще дальше, где-то в ватиканских залах. Теперь все это вдруг приблизилось. На занятиях по катехизису он был рассеян, когда в библиотеке брал в руки какую-нибудь книгу, нa него таращились бессмысленные буквы, не говорящие ни о чем; на молитве он шевелил губами, душа и разум были далеко: как это возможно? Он подумал, что у генерала Ретца, видимо, случилось помрачение рассудка, если он написал такое распоряжение, да и кто сказал, что самым высокопоставленным человеком в сплоченном Обществе не может завладеть злой дух, почему это не могло случиться? Если бы такое принципиально было невозможно, зачем бы тогда у всех предстоятелей был свой администратор-напоминатель, генерал тоже должен иметь своего, именно для таких случаев и был осуществлен этот блестящий замысел: напоминатель предостерегает высокое лицо от ошибок. Этот ангел-советчик рекомендует, поправляет, размышляет о том, были ли все действия и мысли предстоятеля в полном соответствии с Конституцией, исходят ли они из принципов и практики «Духовных упражнений» Игнатия, не отдалился ли путь высокой персоны от чистоты Церкви и ее учения – неужели и напоминатель генерала потерял ориентиры? Симон подумал об этом и за ужином высказал свое мнение некоторым братьям. Он знал, что на него донесут, но так он думал, и ничего не мог с этим поделать. Месяц тому назад он отобрал несколько самых смышленых мальчиков и начал с ними читать Вергилия, сейчас у него больше не было никакого желания это делать, и когда они после утренней мессы пришли в классную комнату, оставил их одних, и они устроили возню, потом он попрощался с ними и смотрел им вслед, как они, словно выпущенные из дома щенята, весело бегут по высокой траве, да, крестьянские работы его тоже теперь не радовали, траву эту за южной стеной поселка он когда-то начал косить, теперь она выросла снова, так что видны были только головы мальчишек и их размахивающие руки, остальное скрывалось в траве, да, скоро им не нужно будет читать ни Вергилия, ни чего-либо другого – они смогут убежать в лес, как зайцы, или уползти, как улитки, в пустыню. С отцом Кристианом они возились с затеей установить в Санта-Ане простейший печатный станок, какой был в Сан-Игнасио-Мини, патер Кристиан когда-то печатал в Австрии по поручению ордена листовки для паломников, песни для крестного хода, проповеди, толкующие Библию, напечатал он и несколько книг, среди них «Трубу небесную», пробуждающую грешников и призывающую их к преображению – книгу французского автора Антуана Ивана в немецком переводе отца Гаусса. Отцу Кристиану очень хотелось напечатать «Трубу небесную» на гуаранийском языке, они перевели бы ее общими усилиями, кроме того, уже дожидалась издания рукопись проповедей и нравоучительных рассказов «Sermones y exemplos in lengva Gvarani». Замыслы эти вдруг перестали радовать Симона: к чему все это, если придется уехать, а в Санта-Ану какой-нибудь землевладелец привезет своих надзирателей, и над оставшимися индейцами засвистит бич, если вообще кто-то останется, если не поселятся здесь шакалы, поедающие убитых, их разлагающиеся трупы, а вслед за ними крысы, змеи и какие-нибудь обезьяны. И на собственное духовное совершенствование он перестал обращать внимание. Занимаясь этим в Любляне, он видел перед собой некую цель, хотел подготовить себя к великим задачам, к поездке в Китай, на берега которого не ступала нога Франциска Ксаверия, а Симон Ловренц был твердо уверен, что ОН там окажется. И здесь он усердствовал в желании приблизиться к Богу, в стремлении к ясности мысли, в деятельности для ордена и для индейцев гуарани, этих детей Божиих, но о чем же ему размышлять сейчас? О том, что он уедет назад – куда? В люблянский пансион, где его вплоть до третьего испытания мучили всевозможные искушения этого света, и он преодолевал их, так куда же? В люблянскую стужу и губительный для здоровья туман, заползающий из болотистых окрестностей в город через Шпитальские ворота? Или к отцу, выволакивать бревна из леса для турьякского графа, ах, отца у него больше нет, матери тоже нет, орден запретил ему их иметь, он имел их в прошлом, так по приказу он затвердил уже давно; орден дал ему этих детей – маленькую Тересу, Мигеля, Николая и всех тех, что сейчас удирают от Вергилия в лес, словно сорвавшись с цепи, но и их орден отнимет, орден отберет все, так решено с самого начала; но тут Симон с горечью понял, что мысли его неверны, орден ничего не отнимает, как ничего и не дает, орден берет и дает одновременно, орден – это мистическое единство.
Много времени Симон провел с патером Пабло в саду среди его гряд, там он пытался успокоиться, брат Пабло вечно улыбался, у него всегда росли какие-нибудь прекрасные цветы – во все времена года, здесь не было настоящей зимы, которой Пабло, сам родом из теплой Гранады, побаивался, – с зимой приходили холодные ветры; точно так же не любил зиму Симон, в его родных краях зима приносила туман и воспаление легких. Гуарани говорят, – рассказывал Пабло, царапая красную землю мотыгой, – что все кехуиты, то есть мы, улетим, сев на апику, то есть на плетеное кресло, улетим прямо на небеса, о которых им проповедуем. Они говорят, на этих апиках кехуиты отбудут в Страну Без Зла, которая находится на другом краю света, за морем, туда, откуда они и прибыли много лет назад, когда деды наших дедов еще жили в лесах, а не в поселках, как мы. Что скажешь на это, Симон, тебя радует, что ты отбудешь в Страну Без Зла? Меня – нет, мне кажется, что эта страна здесь, во всяком случае, могла бы быть здесь, я уже скоро уйду в подобную страну. Хотелось бы, чтобы могила моя была тут, за стеной, – и он указал на иезуитское кладбище, – многие из моих братьев уже лежат в этой земле, меня, – сказал Пабло, – интересует еще только bonum mortis [91], мои мысли – это лишь хорошие contemplationes mortis [92]. А наши гуарани последнее время в плохом настроении, с трудом могу заполучить кого-нибудь вскопать мне сад, – Симону можно было об этом не говорить, все видели, что индейцы утратили свою приветливость: зачем пришли сюда эти кехуиты, если теперь собираются уехать за море?
Как-то после полудня Симон разговаривал у колодца с индейским наместником Хернандесом Нбиару. Симон похвалил его дочь, маленькую Тересу, самую смышленую девочку в Санта-Ане, ее выступлением восхищались все, в том числе провинциал и епископ. Хернандес был мрачен, на этот раз он не пожелал говорить о своей дочери, хотя это была любимая тема его разговоров, он гордился ею, так что всякий раз, когда люди возвращались с полей или после сбора хербалеса, он сажал ее на лошадь и она проезжала под аркой, как маленький триумфатор, а отец шел рядом, держа лошадь под уздцы и поглядывая во все стороны: что, видите ее, самую красивую, самую умную девочку в Санта-Ане? – У нас такие большие церкви, – сказал Хернандес и посмотрел Симону в глаза, так что тот не смог отвести взгляд, – у нас красивые поселки, – сказал он так, как сказал бы отец Симона, которого у него нет, – в хлевах у нас полно скотины, полны и наши амбары, есть у нас ткацкая мастерская, у всех есть участки земли, есть и большие хозяйства, все это наш труд. Почему же паулисты хотят все это захватить? Они потешаются над нами, и вы тоже, наши отцы, вы тоже дурачите нас. Но этого никогда ни у кого не получится. Наш Господь Бог не хочет, чтобы такое было. – Симон подумал, что его Господь Бог тоже этого не хочет, но что поделать, если этого желает генерал ордена.