Стефан Цвейг - Кристина Хофленер
– Ладно, – говорит он. – Приду к шести. А пока погуляю, погляжу еще раз на мир. До свидания.
Весело и проворно она сбегает по дорожке и внизу оборачивается. Он стоит наверху, глядя ей вслед, потом вынимает носовой платок и машет.
– До свидания! До свидания!
Кристина вошла в контору. Неожиданно все стало легко. Без всякой враждебности встречают ее письменный стол, конторка, стул, весы, телефон и груды бумаг. Они теперь не издеваются и не злорадствуют втихомолку: «Тысячу раз, тысячу раз, тысячу раз», ибо она знает, что дверь открыта, один шаг – и перед ней свобода.
Она вдруг обрела удивительный покой, тот светлый покой, которым дышит луг, когда на него опускаются первые вечерние тени. Все у нее получается легко, словно играючи. Она пишет несколько прощальных писем – сестре, почтовому ведомству, Фуксталеру – и сама удивляется, какой у нее каллиграфический почерк, как ровно ложатся строчки и точно одинаковы пробелы между словами. Так же чисто и аккуратно, как в домашних заданиях, которые она писала в школьные годы, не вникая в смысл. Одновременно она обслуживает посетителей, ей сдают письма, посылки, вносят деньги, заказывают телефонные разговоры. И каждого она обслуживает необычайно старательно и вежливо. У нее появилось неосознанное желание оставить о себе этим чужим, посторонним людям – Томасу, крестьянке Хубер, помощнику лесничего, ученику из мелочной лавки, жене мясника – приятное воспоминание, это ее последняя маленькая дань женскому тщеславию. Она непринужденно улыбается, когда ей говорят: «До свидания» – и отвечает еще сердечнее: «До свидания!», потому что все в ней дышит уже другим воздухом, воздухом избавления.
Потом она доделывает невыполненную работу, подсчитывает задолженности, выписывает счета, сортирует. Никогда еще на ее столе не было такого порядка, она даже стерла чернильные пятна и поправила висевший криво календарь – ее преемнице не придется жаловаться. Никому не придется жаловаться теперь, когда она счастлива. Наводя порядок в своей жизни, она и здесь должна все упорядочить.
Увлекшись работой, она забыла о времени и была немало удивлена, когда на пороге появился Фердинанд.
– Уже шесть? Господи, а я и не заметила. Еще минут десять – двадцать, и я готова; понимаешь, хочется все оставить так, чтобы ни к чему не придрались. Мне только подвести баланс, подсчитать кассу – и я в твоем распоряжении.
Он говорит, что подождет на улице.
– Нет, нет, посиди здесь, я опущу жалюзи. А если кто и увидит, что мы вышли отсюда вместе, теперь это неважно, завтра они больше удивятся.
– Завтра, – улыбается он. – Я рад, что завтра не будет. По крайней мере для нас… Чудесно прогуляться, небо, краски, лес… гм, а он был неплохим архитектором, милый Боженька, немного старомодным, но все-таки лучше, чем мог бы стать я.
Она впускает его в священную служебную зону за стеклянной перегородкой, куда ни разу не ступал ни один посторонний.
– Стула предложить тебе не могу, наша республика не настолько щедра, садись на подоконник и покури, через десять минут я разделаюсь, – она облегченно вздыхает, – разделаюсь со всем.
Кристина быстро суммирует цифры, колонку за колонкой. Потом достает из несгораемого шкафа черную сумку, похожую на волынку, и начинает считать деньги. Она складывает их отдельными стопками – пятерки, десятки, сотенные, тысячные – и, смачивая палец о губку, с профессиональной сноровкой пересчитывает синие бумажки, помечая карандашом общее число банкнотов в каждой стопке, торопясь сверить наличность с кассовой книгой и подвести черту, последнюю, избавительную.
Неожиданно она услыхала за спиной стесненное дыхание и обернулась. Оказывается, Фердинанд слез с подоконника, тихо подошел к столу и вот – заглядывает ей через плечо.
– Ты что?
– Разреши, – сдавленным голосом говорит он, – я возьму на минуту одну бумажку. Давно не держал тысячу и вообще никогда не видел столько денег сразу.
Он осторожно, как нечто хрупкое, берет купюру, и Кристина замечает, что его рука дрожит. Что с ним? Он так странно уставился на синюю бумажку, ноздри трепещут, в глазах непонятный блеск.
– Сколько денег… У тебя здесь всегда столько?
– Конечно, сегодня даже мало, одиннадцать тысяч пятьсот семьдесят шиллингов. Но к концу квартала, когда виноградари вносят налоги или фабрика перечисляет заработную плату, набирается сорок, пятьдесят, шестьдесят тысяч, а один раз было даже восемьдесят.
Взгляд его прикован к столу. Словно испугавшись, он убирает руки за спину.
– И ты… не боишься держать здесь такую сумму?
– А чего бояться? Окна зарешечены, смотри, какие толстые прутья, на втором этаже живут Вайденхофы, рядом мелочная лавка, наверняка услышат, если кто полезет. А на ночь запираю сумку в шкаф.
– Я бы боялся.
– Ерунда: чего?
– Самого себя.
Он отвел глаза от ее недоуменного взгляда и стал ходить взад-вперед по комнате.
– Я бы не выдержал, ни одного часа, дышать бы не мог рядом с такой кучей денег. Все время считал бы: вот тысяча, бумажка как бумажка, но если я прикарманю ее, то смогу привольно жить три месяца, полгода, год и делать что хочу… а на все эти – сколько ты сказала? – одиннадцать с половиной тысяч мы смогли бы жить два-три года, посмотреть мир, пожить настоящей жизнью, так, как хочется, как человеку положено жить от рождения, ничем не стесненному, не скованному. Только протянуть руку – и полная свобода… нет, я бы не выдержал, сошел с ума, все время смотреть на них, трогать, нюхать и знать, что они принадлежат этому дурацкому пугалу, государству, которое не дышит, не живет, ничего не хочет и не понимает, этому глупейшему изобретению человечества, которое измалывает людей. Я бы сошел с ума… я бы привязывал себя на ночь от соблазна взять ключ и отпереть шкаф… И ты могла спокойно жить рядом! Неужели ни разу не подумала об этом?
– Нет, – говорит она испуганно, – ни разу не думала.
– Значит, государству повезло. Негодяям всегда везет. Ну ладно, собирайся, – говорит он чуть ли не с яростью, – убери деньги. Видеть их больше не могу.
Она быстро запирает контору. Теперь и у нее вдруг задрожали руки. Оба направляются к станции. Уже стемнело, в освещенные окна видно, как люди сидят за ужином; а когда они проходят мимо последнего дома, до них доносится тихое ритмичное бормотание – вечерняя молитва. Оба шагают молча, будто идут не вдвоем. Одна и та же мысль следует за ними как тень. Они чувствуют ее в себе, вокруг себя, и, когда, сворачивая с деревенской улицы, невольно ускоряют шаг, она не отстает от них.
За последними домами они внезапно оказались в полной темноте. Небо светлее земли, на его прозрачном фоне аллея прорисовывается силуэтами оголенных деревьев. Черные сучья, словно обожженные пальцы, хватают недвижный воздух. По дороге встречаются редкие прохожие и повозки, но их почти не видно, слышен только шум колес и шаги.
– Есть тут еще дорога на станцию? Какая-нибудь тропинка, где нет ни души?
– Есть, – отвечает Кристина, – вот, направо.
Ей стало немного легче оттого, что он заговорил. Можно хоть на минуту отвлечься от мысли, которая грозной тенью преследует ее от самой конторы, неслышно, упорно, шаг за шагом.
Некоторое время Фердинанд идет молча, будто забыв о ней, даже не касается рукой. И вдруг, точно свалившийся с неба камень, звучит вопрос:
– Ты полагаешь, к концу месяца может набраться тысяч тридцать?
Она сразу поняла, о чем он думает, и, чтобы не обнаружить своего волнения, постаралась ответить твердым голосом:
– Да, пожалуй.
– А если задержать перечисления… Если ты придержишь на несколько дней налоги или что там еще, я ведь знаю нашу Австрию, проверяют не так уж строго, сколько наберется тогда?
Она задумывается.
– Тысяч сорок наверняка. Возможно, и пятьдесят… Но зачем?..
– Сама понимаешь зачем, – отвечает он почти сурово.
Она не решается возражать. Он прав, она понимает зачем. Они молча идут дальше. Где-то рядом в пруду как сумасшедшие расквакались лягушки, от этой какофонии даже больно ушам. Внезапно Фердинанд останавливается.
– Кристина, нам незачем притворяться друг перед другом. Положение у нас чертовски серьезное, и мы должны быть откровенными до конца. Давай подумаем вместе, спокойно и ясно.
Он закуривает сигарету. На мгновение пламя спички освещает его напряженное лицо.
– Итак, поразмыслим. Сегодня мы решили покончить с собой, или, как красиво пишется в газетах, «уйти из жизни». Это неверно. Мы вовсе не собирались уходить из жизни, ни ты, ни я. Мы лишь хотели выбраться наконец из нашего жалкого прозябания, и другого выхода не было. Не из жизни мы решили уйти, а из нашей бедности, из этой отупляющей, невыносимой, неизбежной бедности. И только. Мы были уверены, что револьвер – последний, единственный путь. Но мы ошибались. Теперь мы оба знаем, что в крайнем случае есть еще один путь, предпоследний. Вопрос теперь вот в чем: хватит ли у нас мужества ступить на этот путь и как мы его пройдем? – Он помолчал, затягиваясь сигаретой. – Нужно спокойно, по-деловому все взвесить и продумать, как арифметическую задачу… Разумеется, я не хочу вводить тебя в заблуждение. Говорю честно: второй путь потребует, вероятно, больше мужества, чем первый. Там дело просто: нажал пальцем – выстрел – все! Второй путь тяжелее, потому что куда длиннее. Тут надо напрячься не на секунду, а на недели, на месяцы, и придется постоянно укрываться, прятаться. Выдержать неизвестность всегда труднее, чем определенность, кратковременный сильный страх легче долгого, нескончаемого. Необходимо заранее взвесить, хватит ли сил выдержать это напряжение и стоит ли оно того? Стоит ли быстро покончить с жизнью или еще раз попробовать все сначала? Вот мои соображения.