Татьяна де Росней - Сердечная подруга
Никогда не забуду, как я вернулся домой. Посмотрев в зеркало в ванной, я увидел себя по-стариковски сгорбленным, в волосах появились седые пряди. Матье стоял у меня за спиной и не знал, что сказать. Он навещал меня каждый день, поэтому успел привыкнуть к переменам в моей внешности. Но стоило мне оказаться вне больницы, в окружении привычных вещей и предметов, как он осознал, насколько изменила меня болезнь.
Мое отчаяние росло с каждым днем, как зад девицы, больной булимией. Я почти не отходил от телевизора – смотрел все программы, даже детские мультики. Мне приносили какие-то книги, но они падали у меня из рук. Я часами изучал трещины на потолке, полосатый красно-зеленый узор на занавесках, растрескавшуюся краску на оконной раме.
Матье с согласия матери переехал ко мне: я в таком состоянии просто не мог оставаться в одиночестве. Когда сын был рядом, я чувствовал себя лучше. Матье был очень внимателен, даже нежен. А ведь я стал для него настоящей обузой! Он приносил мне еду на подносе, следил, чтобы я вовремя принимал таблетки, помогал с туалетом – словом, делал все, что требовалось. И всегда был неизменно добр ко мне.
Мне пришлось даже пережить визит сестер. Однажды они позвонили в мою дверь, и Матье вынужден был им открыть. Мне совершенно не хотелось с ними разговаривать. Особенно со старшей, Вероникой. Ревность, которую она испытывала ко мне, «младшенькому», за прошедшие чуть ли не сорок лет никуда не исчезла. Когда же на оглашении завещания нашей матери выяснилось, что она оставила мне больше, чем сестрам, между нами разверзлась пропасть. Как, наверное, моя сестрица ликовала в душе, увидев меня ослабевшим и больным… Брис – никчемная развалина! На такое стоило посмотреть.
Пятидесятилетняя матрона с рыхлым телом, раздувшимся от гормонов и желчи, Вероника показалась мне такой же безобразной, как я ее запомнил. Она унаследовала непривлекательную внешность нашего отца – его выступающий вперед подбородок и приплюснутый нос. Анна – милая, но анемичная и плаксивая, настойчиво уродовала себя перманентной завивкой, такой мелкой, что волосы ее стояли дыбом, а сквозь кудряшки просвечивала выжженная до блеска кожа головы.
Черт побери, как выставить их за дверь? Совершенно обессилевший, я лежал в кровати, являя собой идеальную жертву. Я прекрасно знал, что Вероника не упустит случая наговорить мне гадостей. Слишком велик был соблазн! Наконец ее гадючий язык с шипением развернулся, и на меня обрушился поток упреков и критических замечаний. Я попросту закрылся одеялом, чтобы ничего этого не слышать. Гроза гремела до тех пор, пока Матье без лишних просьб с моей стороны не выставил тетушек за дверь. Думаю, ему давно хотелось это сделать.
– Маленький гаденыш! – отбрила его Вероника.
Что до Анны, то бедняжка плакала навзрыд.
Матье закрыл дверь, прервав тем самым поток ругательств. Вероника несколько минут продолжала изливать свое возмущение на лестничной площадке, а потом ушла, увлекая за собой всхлипывающую сестру.
– Думаю, теперь мы их не скоро увидим, – с удовлетворением в голосе заметил мой сын.
Стефан заглядывал ко мне часто. Но ненадолго. Похоже, мое состояние его угнетало. Он наскоро рассказывал мне пару анекдотов, вручал спортивные журналы, модный гаджет и убегал с такой улыбкой на лице, что было понятно: он испытывает облегчение оттого, что визит закончился.
Как давно я его знаю? Я быстро подсчитал в уме. Тридцать пять или тридцать шесть лет. Он очень быстро превратился в очень симпатичного парня. Все девчонки в лицее были в него влюблены. Другие мальчишки его терпеть не могли. Всем, не исключая и меня, хотелось быть такими же обаятельными, смелыми, иметь такую же атлетическую фигуру. Я всегда и всюду следовал за ним, словно рыба-лоцман за белой акулой, и гордился его дружбой и покровительством. Время от времени он щедро делился со мной своими не слишком переборчивыми подружками – так сеньор отдает остатки своего обеда верному слуге.
В течение десяти лет по четвергам в любую погоду – в дождь, снег и ветер – мы со Стефаном встречались в пиццерии на Монпарнасе под названием «Вилла Боргезе», и ни он, ни я никогда не пропускали этого рандеву. Мы вспоминали прошлое, травили анекдоты, смеялись; мы словно бы молодели и вставали из-за столика всегда повеселевшими и улыбающимися. Но с приближением сорокалетия Стефан стал отдавать предпочтение дорогим модным ресторанам. Зачем сидеть в пиццерии с Брюсом Бутаром, если можно наслаждаться дорогой черной икрой в компании победителя «Формулы-1» или знаменитого манекенщика?
Визиты в пиццерию по четвергам стали отменяться все чаще, а потом и вовсе прекратились. Оставались наши теннисные матчи по вторникам, но я еще долго скучал по задушевным разговорам за обедом в «Вилла Боргезе».
Ожидание донорского органа оказалось тоскливым, но переносимым. Я сохранял полнейшее спокойствие и был примерным пациентом, если не считать того, что отдал бы все на свете за то, чтобы выкурить хотя бы одну сигарету. Я закрывал глаза и слышал щелчок зажигалки, представлял, как наклоняюсь, чтобы приблизить зажатый в зубах рулончик белой бумаги к огоньку, как делаю первую затяжку и наслаждаюсь едким вкусом табачного дыма. Временами мне снилось, будто я курю две или три сигареты одновременно. А иногда я просто поедал их, и тогда кусочки табака застревали у меня между зубами, а в горле першило.
Когда мне не спалось, я вспоминал родителей. Раньше я не слишком часто думал о них, даже когда они были еще живы. Но теперь, под влиянием болезни, на меня нахлынули воспоминания. Моя мать в возрасте восьмидесяти лет сломала шейку бедра и больше не могла ходить. Она передвигалась в инвалидной коляске. И никогда не жаловалась. Ее застывшее, морщинистое, желтое, как лист пергамента, лицо уже тогда напоминало посмертную маску. После десяти лет медленного угасания она умерла ночью в своей постели. Только теперь, проводя большую часть дня в кровати, я понял, в какую пытку превратилась ее жизнь. И жалел, что уделял ей так мало внимания.
Может, черствое сердце я унаследовал от отца? Его сердце сдало под гнетом прожитых лет: однажды вечером отец упал на пол в гостиной. Я никогда не забуду его посиневшее лицо и огромный язык. Его не смогли привести в чувство, он умер у нас на глазах. Теперь я иногда задавался вопросом: дотянет ли мое сердце до трансплантации? Не разорвется ли оно в считаные секунды, как сердце отца?
С каждым днем ожидание становилось все более обременительным. Мне казалось, что оно убивает меня вернее, чем кардиомиопатия, душившая мое сердце. Я стал злым, агрессивным, ожесточенным. Матье терпеливо сносил мои выходки.
Однажды около трех дня позвонили из больницы ля Питье: появился подходящий донор, и они уже выслали ко мне скорую. Я кружил по квартире, словно тигр в клетке. Конец моим страданиям! Наконец-то мне сделают пересадку!
Но сколько я ни прислушивался, звука сирены не было. Я свесился из окна. Куда подевалась эта скорая? Может, застряла в пробке? Я почувствовал, как в душе разрастается сомнение.
Снова зазвонил телефон. Я взял трубку, готовый послать к дьяволу того, кто выбрал для звонка такой неподходящий момент. И вдруг услышал низкий голос профессора Берже ле Гоффа. «Плохие новости», – сказал он. Выяснилось, что родственники покойного в последний момент отказались от идеи донорства. Мне на плечи, казалось, опустился черный колпак, непрозрачный и тяжелый. Я закрыл глаза.
– Держитесь, Брюс.
Профессор никогда раньше не называл меня по имени. Я повесил трубку и так и остался стоять у телефона. Я был совершенно раздавлен. У меня даже не было сил заплакать.
Пережив вспышку радости, оказавшейся преждевременной, я, сам того не желая, стал с болезненным вниманием отслеживать выходные и праздничные нерабочие дни, зная, что дороги будут переполнены, а значит, участятся и аварии. Что, если у кого-то из тех, кто погибнет в один из этих дней по дороге на отдых, окажется та же группа крови, что и у меня, и совместимое с моим организмом сердце? Имел ли я право дожидаться чьей-то смерти, чтобы продолжать жить самому, имел ли право надеяться?
На Париж обрушилось знойное лето. Обессиленный, утомленный жарой, я просыпался ночью в поту, с пересохшим горлом. Мое нездоровое сердце болело. В такие моменты мне больше всего на свете хотелось умереть в одночасье, как мой отец, или во сне, как мать; уйти на цыпочках, никого не побеспокоив, избавив их тем самым от созерцания моих страданий.
Каждый вечер перед сном Матье заходил ко мне и ставил на прикроватный столик графинчик с прохладной водой.
– Держись, папа, – негромко говорил он перед тем, как закрыть дверь.
Я молча кивал. А потом не сводил глаз с телефона, пока не проваливался в сон. Зазвонит ли он когда-нибудь, знаменуя конец моей муки и начало новой жизни?
Я больше в это не верил. У меня больше не было сил ждать. Смерть подбиралась ко мне, как полоса прилива к берегу. Когда сон наконец побеждал, мне казалось, что биение моего сердца замедляется, словно маятник настенных часов, которые забыли завести.