Алессандро Барикко - 1900-й. Легенда о пианисте
В ту ночь, внизу, в машинном отделении, мы с Девятисотым стали друзьями. Близкими друзьями. И на всю жизнь. Все это время мы подсчитывали, сколько могло стоить в долларах все, что мы разбили. И чем больше насчитывали, тем больше смеялись. И когда я вспоминаю об этом, мне кажется, это и было счастье. Или что-то вроде того.
И именно в ту ночь я спросил его, правда ли эта история – о нем и корабле, ну, в общем, – что он родился на нем и все остальное… и правда ли, что он ни разу не сходил на берег. И он ответил: «Да».
«Но это действительно правда?»
Он был совершенно серьезен.
«Действительно правда».
И я не знаю, но в тот момент я невольно почувствовал, на одну лишь секунду, сам не знаю почему, – я почувствовал озноб: я задрожал от страха.
От страха.
Однажды я спросил Тысяча девятисотого, о чем, черт возьми, он думает, когда играет, и что он видит, когда смотрит прямо перед собой, – в общем, где витают его мысли, когда руки порхают над клавишами. И он сказал мне: «Сегодня я попал в прекрасный город, волосы у женщин благоухали, было очень светло и полным-полно тигров».
Он путешествовал.
И каждый раз он оказывался в разных местах: то в центре Лондона, то в поезде, несущемся по равнине, то на горе – такой высокой, что снег доходил до пояса, то в самой большой церкви мира, и он считал ее колонны и разглядывал распятия. Он путешествовал. Было трудно понять, что он мог вообще знать о церквях, о снеге, о тиграх и… я имею в виду, что он никогда не сходил с этого корабля, ни разу, – это не шутка, так оно и было. Никогда не сходил. И однако, он словно видел все это на самом деле. Тысяча девятисотый был такой человек, что если кто-то говорил: «Однажды я был в Париже», он спрашивал того, видел ли он такие-то и такие-то сады и обедал ли он в таких-то местах, – он знал все, он мог сказать тебе: «Что мне нравится там, так это встречать закат, прогуливаясь по Новому мосту, а когда мимо проплывают баржи, останавливаться и, глядя на них сверху, махать им рукой».
«Девятисотый, а ты был когда-нибудь в Париже?»
«Нет».
«Тогда…»
«То есть… да».
«Что – да?»
«Париж».
Можно было подумать, что он сумасшедший. Но все не так просто. Когда человек рассказывает тебе с абсолютной точностью, какой запах стоит летом на улице Бертам сразу же после дождя, нельзя утверждать, что он сумасшедший, лишь по той идиотской причине, что на улице Бертам он никогда не был. В чьих-то глазах, в чьих-то словах он по-настоящему вдыхал этот воздух. На свой лад, но по-настоящему. Может, он никогда и не видел мира. Но мир проходил перед ним на этом корабле двадцать семь лет подряд: и на этом корабле он двадцать семь лет подряд изучал его. И постигал его суть.
В этом он был гением, ничего не скажешь. Он умел слушать. И умел читать. Не книги – они все хороши, – он умел читать людей. Следы, которые на них оставили места, звуки, запахи, родная земля, жизненные происшествия… Все на них написано. Он читал и с величайшей тщательностью расставлял, систематизировал, приводил все в порядок… Каждый день он добавлял маленький кусочек к огромной карте, которая складывалась в его голове, – к громадной карте мира, всего мира, от полюса до полюса, – гигантские города, укромные уголки в барах, длинные реки, грязные лужи, самолеты, львы, – чудесная карта. И он парил сверху как Бог, – потом, когда пальцы его летали по клавишам, нежно повторяя траектории регтайма.(Начинается грустный регтайм.)
Прошло несколько лет, но однажды наконец я набрался храбрости и спросил его: Девятисотый, скажи ради бога, почему бы тебе не сойти на берег, один раз, хотя бы один раз, почему бы тебе не увидеть мир собственными глазами, своими собственными глазами? Почему ты не сойдешь с этой плавучей тюрьмы, – ты мог бы увидеть свой Новый мост, смотреть на баржи и на все остальное, ты мог бы делать все, что захочешь; ты играешь на рояле как бог, все бы сходили от тебя с ума, ты заработал бы кучу денег, смог бы купить самый красивый дом, ты мог бы даже сделать его в виде корабля, что тебе мешает? – да ты мог бы отправиться куда захочешь – к тиграм, может быть, на улицу Бертам… Бог ты мой, нельзя же всю жизнь так жить, болтаясь туда-сюда как дурак… ты же не дурак, ты великий человек, а мир – вот он, – и нужно всего-то спуститься по этой долбаной лестнице, это ведь ерунда – несколько идиотских ступенек, бог ты мой, а там – все, в конце этих ступенек, все. Почему ты не покончишь с этим и не сойдешь отсюда, хотя бы один раз, один только раз.
Девятисотый… Почему ты не сойдешь?
Почему?Почему?
Это случилось летом – летом 1931 года, – на «Вирджинию» поднялся Джелли Ролл Мортон. Весь в белом, с головы до пят, и в белой шляпе. И с бриллиантовым кольцом.
Когда этот человек давал концерты, на афишах писали: сегодня вечером – Джелли Ролл Мортон, изобретатель джаза. И он писал не просто так: он был в этом уверен – изобретатель джаза. Он играл на фортепиано. Он сидел всегда на самом краю стула, и руки его порхали как бабочки. Легко-легко. Он начинал в борделях Нового Орлеана, и там он научился, слегка касаясь клавиш, ласково гладить ноты: этажом выше занимались любовью, и шум был никому не нужен. Нужна была такая музыка, которая скользила бы по занавескам и под кроватями, никому не мешая. И он играл такую музыку. И равных ему в этом не было.
Кто-то где-то однажды рассказал ему о Тысяча девятисотом. Должно быть, ему сказали примерно вот что: этот – самый великий. Самый великий пианист в мире. Должно быть, это звучит нелепо, но вполне правдоподобно. Девятисотый, ведь он не сыграл ни одной ноты за пределами «Вирджинии», и все же он был личностью по-своему знаменитой в то время, он был маленькой легендой. Люди, сходившие с корабля, рассказывали о странной музыке и о пианисте, у которого, похоже, четыре руки – столько нот он может одновременно играть. О нем ходили разные слухи, забавные истории, некоторые – правдивые, например, – об американском сенаторе Вильсоне, который весь путь проделал в третьем классе, потому что там Тысяча девятисотый играл не обычные ноты, а какие-то свои, которые обычными не были. У него там внизу было пианино, и он спускался туда днем или поздно вечером. Сначала он слушал: он хотел, чтобы ему пели песни, кто какие знает; то и дело кто-нибудь доставал гитару, или гармонику, или еще что-нибудь и начинал играть музыку, неизвестно где сочиненную… Тысяча девятисотый слушал. Потом он слегка касался клавиш, а люди продолжали петь или играть, он касался клавиш, и постепенно рождалась настоящая музыка, – она лилась из этого черного пианино, и звуки эти шли из иного мира. Там было все: вся музыка всей земли одновременно. Было от чего потерять голову. И тот сенатор Вильсон, он просто потерял голову, когда услышал эту музыку, и, не говоря уж об этой истории с третьим классом, где он, весь такой элегантный, сидел среди всей этой вони, потому что там действительно была жуткая вонь, не говоря уж об этой истории, – его пришлось силой вытаскивать оттуда, когда корабль причалил, потому что, будь его воля, он бы остался там и слушал Тысяча девятисотого все оставшиеся треклятые годы, которые ему предстояло еще прожить. Правду говорю. Об этом писали в газетах, да так оно и было, – именно так.
Одним словом, кто-то пришел к Джелли Роллу Мортону и сказал ему: на этом корабле есть один человек, который делает с роялем все, что захочет. Когда хочет, играет джаз, а когда не хочет – тогда он играет нечто, что стоит десяти джазов вместе. У Джелли Ролла Мортона был тот еще характер, это все знали. Он сказал: «Как может хорошо играть человек, который ни одного чертова раза не спускался со своего дурацкого корабля?» И расхохотался как сумасшедший – он, изобретатель джаза. Но должно быть, он сразу перестал смеяться, как только ему сказали: «Смейся-смейся, но, если тот человек решится сойти на берег, ты снова будешь играть в борделях, как Бог свят, – в борделях». Джелли Ролл перестал смеяться, вынул из кармана маленький пистолет с перламутровой рукояткой, прицелился в голову типа, который ему это говорил, но не выстрелил; зато сказал: «Ну и где этот сраный корабль?»
Он задумал устроить дуэль. Тогда это случалось нередко. Дуэлянты наносили друг другу удары своими коронными музыкальными пьесами, и в конце концов один побеждал. Дуэли, достойные музыкантов. Ни капли крови, но очень много ненависти, подлинной ненависти, пропитывающей каждую клетку. Ноты и спиртное. Это могло продолжаться целую ночь напролет. Вот что задумал Джелли Ролл, чтобы положить конец этой истории про пианиста с Океана, всей этой чепухе. Чтобы покончить со всем этим. Проблема была в том, что Тысяча девятисотый, по сути, никогда не играл в портах – он не хотел. Все-таки в портах была земля, и его это не устраивало. Он играл там, где хотел. А хотел он только в открытом море, когда от земли оставались лишь далекие огни, или воспоминание, или надежда. Так уж он был устроен. Джелли Ролл тысячу раз чертыхнулся, потом оплатил из собственного кармана билет до Европы и обратно и взошел на «Вирджинию», это он-то, чья нога не ступала на борт корабля (если только он не ходил вверх-вниз по Миссисипи). «Это мой самый идиотский поступок за всю жизнь», – сказал он, вставив несколько ругательств, журналистам, провожавшим его на четырнадцатом причале в бостонском порту. Потом он закрылся в каюте и стал ждать, пока земля не превратится в далекие огни, и воспоминание, и надежду.