Вирджиния Вулф - По морю прочь
– И да и нет, – ответила она. – Я была счастлива, и мне было скверно. Вы представить себе не можете, что такое быть девушкой. – Она посмотрела ему в глаза. – Сплошные страхи и муки, – сказала она, не отрывая от него взгляда, словно стараясь разглядеть малейший намек на насмешку.
– Я вам верю. – Он ответил ей совершенно искренним взглядом.
– Эти женщины на улицах… – сказала она.
– Проститутки?
Она кивнула.
– То, о чем приходится гадать…
– Вам никогда не объясняли?
Она покачала головой.
– И потом… – Она начала и умолкла. Они приблизились к огромной части ее жизни, в которую никто никогда не проникал. Все, что она рассказывала об отце и тетушках, о прогулках в Ричмондском парке, об их ежедневных занятиях, было лишь на поверхности. Хьюит смотрел на нее. Он хочет, чтобы она описала и это тоже? Почему он сидит так близко и не сводит с нее глаз? Почему бы им не покончить с этими мучительными изысканиями? Почему бы просто не поцеловаться? Она хотела поцеловать его. Но вместо этого продолжала говорить слова:
– Девушка более одинока, чем юноша. Никого не интересует, что она делает. От нее ничего не ждут. Люди не слушают, что она говорит, – разве если она очень красива… А люблю я вот что, – добавила она с воодушевлением, как будто вспомнила что-то очень приятное. – Я люблю гулять по Ричмондскому парку и петь сама себе, зная, что до этого никому нет совершенно никакого дела. Мне нравится наблюдать – как мы наблюдали за вами, когда вы нас не видели, – мне нравится, что при этом я чувствую свободу, это все равно как быть ветром или морем. – Она отвернулась, вытянув вперед руки, и посмотрела на море. Оно было еще ярко-синим и простиралось вдаль, на сколько хватал глаз, но свет, отражавшийся от него, стал желтее, а облака окрасились в розоватый оттенок.
Когда Рэчел говорила, Хьюита охватило уныние. Очевидно, что никаких особенных чувств к кому бы то ни было она питать не склонна, она явно безразлична к нему; только что они, казалось, так сблизились, а потом опять разошлись далеко-далеко. Но движение, с которым она отвернулась от него, было необычайно красивым.
– Чепуха, – вдруг сказал он. – Вы любите людей. Вы любите, когда вами восхищаются. А Хёрст раздражает вас тем, что не восхищается вами.
Некоторое время она не отвечала. А потом сказала:
– Наверное, это так. Конечно, люди мне нравятся – мне нравятся почти все, кого я встречаю.
Она отвернулась от моря и окинула Хьюита дружелюбным, хотя и несколько оценивающим взглядом. Он обладал приятной внешностью в том смысле, что, судя по ней, никогда не испытывал недостатка в мясе и свежем воздухе. Голова у него была крупная, глаза – тоже большие, смотрели они обычно вяло, но могли и метать искры. Рот был чувственный. Про Хьюита можно было сказать, что это человек довольно страстный и порывистый, склонный поддаваться перепадам настроения, не слишком зависящим от окружающей реальности; одновременно терпимый и разборчивый. Высокий лоб свидетельствовал о незаурядных умственных способностях. Интерес, с которым Рэчел смотрела на него, был слышен и в ее голосе.
– Что за романы вы пишете? – спросила она.
– Я хочу написать роман о Молчании, – сказал он. – О том, чего люди не говорят. Но это очень трудно. – Он вздохнул. – Однако вас это не трогает, – продолжил он, посмотрев на Рэчел почти свирепо. – Это никого не трогает. Вы читаете роман лишь для того, чтобы посмотреть, что за человек писатель и – если вы его знаете лично – кого из своих знакомых он вывел. Что касается самого романа, общей идеи, того, как автор видит свою тему, чувствует ее, соотносит ее с другими темами, – это волнует одного человека на миллион, даже меньше. И все же мне иногда кажется, что в мире нет более достойного занятия. Все эти люди, – он указал на гостиницу, – постоянно хотят того, что для них недоступно. А писательство, даже попытка писать дает невероятное удовлетворение. Вы правильно сказали: человеку не стоит стремиться к вершинам, достаточно способности их видеть.
Удовлетворение, о котором он говорил, отразилось на его лице, когда он смотрел на море.
Теперь настала очередь Рэчел впасть в уныние. Говоря о писательстве, он вдруг как будто отдалился. Пожалуй, он никогда и ни к кому не сможет питать какие-либо чувства. Все это желание узнать ее, сблизиться с ней, напор которого она ощущала почти болезненно, растаяло без следа.
– Вы хороший писатель? – спросила она.
– Да, – сказал он. – Не первоклассный, конечно. Хороший средний уровень, примерно наравне с Теккереем, я думаю.
Рэчел была удивлена. Во-первых, ей было странно слышать, что Теккерей средний писатель; затем, она не могла вдруг приобрести такую широту взглядов, чтобы поверить, будто великие писатели могут жить сейчас, или, даже если они есть, что великим писателем может оказаться ее знакомый. Его самоуверенность поразила и еще больше отдалила ее.
– Другой мой роман, – продолжил Хьюит, – о молодом человеке, одержимом одной идеей – быть джентльменом. Он умудряется существовать в Кембридже на сто фунтов в год. У него есть пиджак – когда-то это был очень хороший пиджак. Но брюки уже не так хороши. Ну вот, он едет в Лондон, проникает в хорошее общество – благодаря одной утренней встрече на берегах Серпантина [52] . Ему приходится лгать – понимаете, моя идея в том, чтобы показать постепенное разложение души – он выдает себя за сына крупного землевладельца из Девоншира. Тем временем пиджак все ветшает и ветшает, а брюки он уже едва осмеливается надевать. Вы можете представить, как этот нищий после какого-нибудь роскошного и разгульного вечера созерцает свой наряд – развешивает его на спинке кровати, раскладывает то на свету, то в тени и гадает, кто кого переживет – он эту одежду или она его. Его посещают мысли о самоубийстве. У него есть друг, добывающий себе пропитание продажей мелких птиц, которых ловит силками на полях у Аксбриджа [53] . Оба – ученые. Я знаю несколько таких жалких голодных созданий, которые цитируют Аристотеля над жареной селедкой и пинтой портера. Светскую жизнь я тоже должен показать, чтобы представить моего героя в самых разных обстоятельствах. Леди Тео Бингэм Бингли, чью гнедую кобылу ему посчастливилось осадить, – дочь очень знатного пэра из партии тори. Я опишу приемы, на которые я сам когда-то ходил, светских интеллектуалов – знаете, из тех, что любят держать на столе новейшие издания. Они устраивают приемы, речные пикники, вечеринки с играми. Эпизоды придумать нетрудно, трудно их воплотить, не увлекаясь чрезмерно, как случилось с леди Тео. Для нее, бедняжки, все кончилось плачевно, а для книги я планировал финал, погруженный в глубокую и омерзительную респектабельность. Отец от леди Тео отказался, она вышла замуж за моего героя, и они живут на уютной маленькой вилле под Кройдоном – в этом городке он устроился агентом по недвижимости. Ему так и не удается стать настоящим джентльменом. В этом самое интересное. Ну, хотели бы вы прочитать такую книгу? – спросил Хьюит. – А может, вам больше понравилась бы моя трагедия из эпохи Стюартов, – продолжил он, не дожидаясь ответа. – Моя идея в том, что в прошлом есть определенная красота, которую рядовой исторический романист губит своими нелепыми штампами. Луна становится «Регентом небес», всадники вонзают шпоры в конские бока и так далее. Я же хочу обращаться с персонажами, как будто они точно такие же люди, как мы. Преимущество в том, что, оторвавшись от нынешних условий, можно сделать их выразительнее и обобщеннее, чем если бы это были наши современники.
Рэчел выслушала все это со вниманием, но и с некоторой озадаченностью. Оба сидели и думали каждый о своем.
– Я не такой, как Хёрст, – задумчиво сказал Хьюит после паузы. – Я не вижу меловых кругов, которые разделяют людей. Иногда мне хотелось бы их видеть. Все это кажется чудовищно сложным и запутанным. Принять решение невозможно, составить суждение становится все труднее и труднее. Вы не находите? Потом становится вообще непонятно, что ты сам чувствуешь. Мы все блуждаем во тьме. Мы пытаемся найти выход, но можно ли представить себе нечто более смехотворное, чем личное мнение того или иного человека? Человек думает, что он что-то знает, но на самом деле он не знает ничего.
Говоря это, он оперся на локоть и стал перекладывать на траве камешки, изображавшие Рэчел и тетушек за обедом. Он говорил столько же сам с собой, сколько и с Рэчел. Он боролся с желанием, которое вернулось с еще большей силой: обнять ее, покончить с экивоками, прямо излить свои чувства. Он не верил в то, что говорил; все важное о ней он уже знал; чувствовал это в окружающем ее воздухе. Однако, так ничего не сказав, Хьюит продолжал перекладывать камешки.
– Вы мне нравитесь, а я вам? – вдруг проговорила Рэчел.
– Вы мне нравитесь чрезвычайно, – ответил Хьюит, чувствуя облегчение как человек, которому неожиданно дали возможность сказать то, что он хочет. Он перестал двигать камешки. – Давайте называть друг друга Теренс и Рэчел? – предложил он.