Колум Маккэнн - ТрансАтлантика
Умоляла их отпустить меня за так, но парковщики прибегли к великому таланту пожимать плечами. Я уплатила штраф, и все равно башмак снимали целую вечность.
Когда я свернула к дому, Джорджи спала на заднем сиденье. Я пошла копаться в саду, выплеснуть злость – или же страх – прошедшего дня. Перевернула пару комьев земли на старой помидорной грядке. По небу раскатился дождь, в рассеянном свете Бангора оранжевый. Даже в голову не приходит, что звезды исчезнут. Наша бестолковая навигация. Я сбила грязь с сапог и вернулась в дом. Только и делаем, что соскребаем налет с зеркала. В коридоре у кладовой, где я бросила лопату, – галерея чудиков. Мама в тенниске – полнотелое красное вино. Отец в мундире Королевских ВВС. Дед у ворот парусиновой фабрики. Американская бабушка на палубе трансатлантического лайнера. Мой Томас с шестью скумбриями на одной леске. Батрак Джон Килроян у рыбацкой хижины. Мой муж в твиде и болотных сапогах по колено. Соседи и старые подруги из Женской коалиции. Я на лисьей охоте, очень молодая, следом трусит бигль, вся жизнь так явно спланирована, привилегии – крыльями за спиной.
Два дня подряд непогода. Мы с Джорджи сидели дома. Над озером бесился дождь. В небе мрак. Падали сучья с деревьев. Безжалостный ливень. Я заблудилась в его антифонах.
На третий день уехала. Подле меня на пассажирском сиденье лежало письмо в пластиковом файле. Едва ли идеальный способ хранения, но если не в банковском сейфе с регулировкой влажности, сойдет и так.
Дорога в Белфаст загустела от машин. Они моргали фарами позади и громко гудели, проезжая мимо. Я снова применяла сигнал «победа», хотя нынче, похоже, все предпочитают казать средний палец. Машины бибикали и юлили. Я радовалась, что ползу.
На круговых развязках я всегда теряюсь. Прямо за Комбером не пойми как очутилась на дороге в Стормонт, где мы с мамой помногу торчали десять с лишним лет назад. В Страстную пятницу, когда подписали мирное соглашение, мама плакала. Счастливыми слезами, громко всхлипывая. Тюленем выскользнула из старых печалей. Протянула еще четыре месяца. Хотела продержаться век, но незадолго до смерти сказала мне, что хорошенького понемножку. Отчего смерть вечно застает нас врасплох? Когда у мамы отняли Томаса, она сказала, ей в груди как будто пробили дыру, вырвали дряхлое сердце. А теперь осенили ее, как она выражалась, миром Джорджа Митчелла. Питала нежность к Джону Хьюму, к его кудрявой шевелюре. Хорошие, говорила, люди. Им хватало смелости бить с лета у сетки. Одна из счастливейших минут ее жизни – когда встретила Митчелла в теннисном клубе. Седина. Куртка от тренировочного костюма. Неистощимая вежливость. Легкий намек на внутреннего чудика. Стоял, заложив ракетку за спину. Когда мама говорила, склонялся к ней. Она понимала, что в голове у него проворачиваются шестеренки. Сказала, что ему надо поработать над ударом слева.
Она считала, с наступлением мира Митчелла наконец упокоился Томас. Умерла во сне. Ее кремировали, и мы развеяли прах над морем на западе. Всю ее жизнь диктовала вода, с самого Ньюфаундленда. Временами я воображаю, что она сама летела в «Виккерс Вими», гнала машину через океан. Обожала историю Алкока и Брауна, часто доставала фотографии, показывала нам, живописала в мельчайших подробностях. Столь многое на этих снимках происходило там, где началась и ее жизнь.
А моя словно толкала маятник вниз. Я не бывала в Белфасте уже года три-четыре. Наш унылый, бесформенный, закопченный город. Росписи на стенах, проулки, черные такси, высокие желтые краны. Всегда так угрожающе мрачен. Но район университета меня удивил – ярче, зеленее, весь искрился. Я припарковалась и поволокла за собой ошалевшую Джорджи. Какие прекрасные названия в этом городе – может, нарочно, чтоб развеять наше горе. Святая Земля. Каир-стрит. Дамаск-стрит. Иерусалим. Палестина.
Контору я отыскала без особого труда, прямо над испанским рестораном на Ботаник-авеню. Вверх по лестнице. В пыльный свет. Филателист был низенький, худенький, лысенький; на груди болтались очки, попахивал распадом. В Белфасте пруд пруди чудаков, которые попрятались от Конфликта, обитают в тесных норках, в бескрайней фантазии. Филателист нацепил очки на нос и уставил на меня большие глаза. Смахивал на енота. Присутствие Джорджи нимало его не смутило, хотя она не весьма деликатно обнюхала его промежность.
Прежде чем меня усадить, он обмахнул стул платком, затем обогнул стол, сложил руки и произнес мое имя так, словно другого знака препинания текущему дню и не требовалось.
Библиотечные лампы отбрасывали странные тени. Филателиста обрамляла полка романов Грэма Грина – красивая инсталляция, кожаные тома. Нас выдает малейшая улика. Он открыл файл и слегка поцокал языком, то ли трепетно, то ли презрительно. Глянул на меня, снова на письмо. Надел латексные перчатки, уложил конверт на кусок синего войлока, перевернул щипчиками. Я порывалась рассказать историю, но он все воздевал палец, останавливал меня. Удивил, щелкнув по клавишам новехонького компьютера, ловко что-то там пролистал. Поднял голову, сказал, что существуют десятки писем, доставленных Алкоком и Брауном, он был на куче выставок по всей Великобритании, эти письма видел, и стоили они изрядно, особенно если хорошо сохранились. Сказал, что мое письмо прибыло с Ньюфаундленда, это бесспорно, конверт правильный, штампы аутентичные, но марка не трансатлантическая, обычный Кабот. Штемпеля нет, так что письмо могли отослать в какой угодно год, оно нигде не упоминается, и его подлинность никак не удостоверишь наверняка.
Он слыхом не слыхивал ни о каких Дженнингсах. И о Фредерике Даглассе тоже. Разнял магнит на переносице, снял очки, уронил на впалую грудь.
– Сказать вам правду, миссис Карсон, придется вам его открыть.
Я ответила, что он упустил возможность познакомиться с моей матерью, промахнулся лет на десять, вот она могла бы удостоверить подлинность запросто, она была в гостинице «Кокрейн», когда улетал аэроплан. Семнадцать лет. Смотрела, как улетает, уменьшается аэроплан с письмом. До Корка оно так и не добралось. Спустя много лет мама вслед за письмом приехала в Англию, встретилась с Артуром Брауном в Суонси. Он забыл письмо в кармане. Вернул его моей матери и Эмили, и мама убрала письмо, не зная, чем оно могло обернуться. Говорила я кратко и по делу, но он все равно словно растекся в кресле, а потом сказал, что как-то не в силах оценить этот предмет, явную семейную реликвию, но стоит письмо немало, может, пару сотен фунтов, хотя с маркой могло бы подорожать в несколько раз.
Он поднялся и открыл мне дверь, наклонился почесать Джорджи за ушами. Ну а чего я ждала? На Ботаник-авеню свет обжег глаза, поэтому я зашла в испанский ресторан, где хозяйка, молодая красотка, сжалилась надо мной, дала бокал риохи и тапас, а ее муж играл на фортепьяно регтаймы и песенки Хоуги Кармайкла[61]. Наш возраст не устает потрясать нас. Без сомнения, когда-то подобное пережила и Лили Дугган, и Эмили Эрлих, и Лотти Таттл, череда женщин, чьи жизни сложились в это вот письмо.
Я не думаю, будто мы становимся пустыми стульями, но мы явно освобождаем место тем, кто приходит следом.
Два бокала вина меня доконали. Голова кружилась; в конце концов я отыскала машину, сколько-то проехала и остановилась на обочине Ньютаунардс-роуд. Наверное, вздремнула, потому что Джорджи вдруг зарычала, и нетерпеливо забарабанили в окно. Женщина в униформе. Я опустила стекло. Уже стемнело.
– Вы криво припарковались, – сообщила она.
Говоря по правде, я даже не догадывалась, что припарковалась. Мысли в голове текли почти зримо, точно карп в пруду, очевидные и медлительные.
– Простите, – и я завела мотор, но она наклонилась через руль и выдернула ключи.
– Вы что, пили?
Я потянулась к Джорджи, погладила ее.
– У вас есть родные поблизости?
Я ответила, что никого тут не знаю, но она пригрозила дать мне подышать в трубочку, намекнула, что мне придется заночевать в участке – она его называла «казармы», – и я задумалась, кто еще мог остаться в городе.
Вдруг ожили воспоминания о временах, кипевших смехом. В шестидесятых Лоренс вращался в кругу фермеров-джентльменов – они собирались утром по субботам. Все в твидовых пиджаках. И бриджах. Когда ходили по берегу озера, звякали патронташами. Жены, как нас тогда называли, играли в теннис. Мамину страсть к теннису я не унаследовала, но играла все равно. Мужья возвращались ранним вечером, мы пили коктейли, по пути домой загоняли машины в канавы. Наверняка отпечатки наших покрышек по сей день различимы на литорали, как останки цапель.
Едва ли эти воспоминания стоит воспевать, но должна признаться, что любовь свою дарила довольно щедро. За многие годы у меня было несколько романов – в основном торопливых, нервных и откровенно тоскливых. Встретиться на стоянке, улучить минутку в туалете гольф-клуба, в тесной каюте потасканной яхты. Мужчинам как будто требовалось сдабривать жизнь грудой огрызков. Я возвращалась домой к Лоренсу, мучимая раскаянием и меланхолией, клялась себе, что никогда больше не пойду налево. Вполне уверена, что он поступал так же, но пристально не интересовалась. Пряталась в материнстве. И однако бывали минуты, когда мир ускользал от меня. Самый памятный случай – полдня с Джеком Крэддохом, историком из университета Королевы; у него был летний дом прямо под Портаферри, сплошь стекло, шампанское и уединение. Жена его, Пола, была дизайнером мебели и регулярно моталась в Лондон. Мы подступали друг к другу робко, но потом он разорвал пуговицы на моем платье, и день растворился в экстазе. Как странно сейчас вспоминать, на какую гимнастику мы были способны; в голове фотографией один-единственный миг – моя молодая рука на его грохочущем сердце.