Сильвен Жюти - Запах высоты
Он бросает последний взгляд – потрясенный; и – очень профессиональный: тут можно было бы сделать редчайшие снимки. Уго мог бы продать их в журналы по всему миру: само собой разумеется, сначала в «National Geographic», потому что он платит лучше всех, потом – в остальные. Сложнее всего, как всегда, было бы торговаться из-за прав на эксклюзивность: каждый журнал считает, что имеет исключительные права, и оспаривает их другу друга.
Вот вам пример двойного подхода, вечный спор журналистов: публика имеет право знать все – да, но только в моем журнале.
Интерес Уго, понятно, лежит в прямо противоположной плоскости: ему нужно как можно более широкое распространение. Чтобы его имя – его торговая марка, как сказал бы Мершан, – разошлось бы по всему миру.
Конечно, Уго ни о чем не жалеет. Клаус умер здесь – что ж, пусть так. Но публикация его фото означала бы наглое вторжение, воровство и насилие над его смертью.
Воровство: да, потому что он собрал бы богатый урожай с его смерти. Насилие и предательство: потому что он выставил бы на всеобщее обозрение эту исключительно личную трагедию…
Решительно, Уго чувствует огромное облегчение оттого, что не взял камеру. Если бы она была с ним, уверен ли он, что у него хватило бы сил сопротивляться искушению?
Нет. Он знает, что нет. Если бы у него был с собой фотоаппарат, он сделал бы снимки. В таких обстоятельствах их сделал бы кто угодно. Не вспоминая о воровстве и насилии, какие влечет за собой этот поступок.
Уго снова начинает спуск. Теперь ему надо пересечь Гургл, где навалило гораздо больше снега, чем он ожидал. Правда, накануне и в самом деле выпало невероятное количество снега, точнее, невероятное для тех Гималаев, которые он так хорошо знал. А сейчас он находился в восточной части этой горной цепи – гораздо менее посещаемой и орошаемой гораздо более обильными осадками.
Снег – невесомый, нереальный, бесшумный – беспрерывно течет по узкой ложбине, прорезанной посередине кулуара, как мука по мельничному желобу. К счастью, желоб не широк, так что Уго без труда удается перешагивать через неслышный поток. Он проходит кулуар наилучшим образом: использует скальные стены, тщательно страхуется после смены основного крепежа, теперь это два крюка, вбитых в лингам Шивы рядом с вечным саркофагом славы Клауса.
На другом краю Гургла он, к своему облегчению, обнаруживает страховку, установленную им при подъеме.
Добравшись до краевой трещины, Уго испытывает удовлетворение: какие бы сюрпризы ни приготовила ему потом гора, он знает, что сможет вырваться из Кара. Но он ощущает и беспокойство перед неизвестностью, которую воплощает для него труп Клауса – там, где он никак не ожидал его встретить, в стороне от маршрута экспедиции 1913 года.
Уго возвращается в базовый лагерь. Нет, Карим, not finished. Summit not conquered. I found something about the 1913 expedition.[99]
Пока Карим готовит еду, блокнот оттаивает, отпотевает, с него начинает капать вода. Уго подсушивает его у огня, стараясь аккуратно разделять страницы. Но на них почти ничего не осталось, уцелели только обрывки фраз.
Несмотря на усталость, Уго всю ночь пытается разбирать слова. Он пробует отгадывать их по очертаниям, на ощупь, свет его фонарика бродит по бумаге. В некоторых местах Клаус надавливал на карандаш сильнее, но на влажной бумаге не осталось ни одного связного предложения. То, что удается расшифровать, не представляет никакого интереса. С большим трудом он восстанавливает два отрывка, принесшие ему смутный, очень смутный свет. На середине блокнота: «Мершан… ушел… не вернулся…»; и – почти понятно, возможно, это – последние слова, написанные Клаусом: Клаус, которого Мершан считал атеистом, вывел своими негнущимися от холода пальцами:…
Смилуйся надо мною, Господи! —
воскликнул Корнелиус, с превеликими тяготами и страданиями добравшийся до означенного монастыря с Золотой крышей, на самую вершину горы Серто, и вот теперь он не знал, что делать. И погрузился в молитвы, прежде всего возблагодарив Господа Нашего, попустившего его смутиться суеверием сих лам. Ибо не обнаружил он ничего иного, кроме груды блестящих камней, самый вид коих не мог даже отдаленно сравниться ни с Храмом, ни с Дворцом, подобным тем, что рисовали ему гилонги.
И потому Корнелиус, видя, что он один, всеми оставленный и лишенный помощи и совета человеческих, кроме тех, что дарует нам наша Святая Религия, пожелал доказать гилонгам, сколь лживо их учение и что знаменитый их золотой храм – просто жалкая пустая скала, одетая снегом; но эти безумцы продолжали горестно причитать, жалея его и не желая ничего понимать, и уверяли, что там стоит великолепный дворец, перед коим они простирались ниц и молились, без устали завывая свои псалмы, невзирая на необычайную тонкость этого воздуха, от чего они, похоже, нимало не страдали. Корнелиус же был измучен до крайности и сильно боялся умереть от изнеможения. Искусанный морозом, исхлестанный ветром, умирающий от усталости, он счел за лучшее не сердить лам, испробовавших уже все свое колдовство, на какое они были способны, и начал усиленно таращить глаза, надеясь вместо голой скалы и снега увидеть чудесный храм – такой, каким живописали его гилонги, ибо разве храм этот не был плодом чародейского наваждения? – я так он чаял обрести в сем храме пристанище и защиту от дурного воздуха, совсем забыв о том, как таковое желание оскорбляет Господа, – настолько утомление притупило уже в нем все чувства. Но не достиг ничего, кроме усилившейся горячки, тогда как гилонги продолжали свои выходки и, похоже, меньше всего на свете страдали от сурового мороза на гребне горы, спасаясь при помощи своей магии, называемой ими туммо.
Корнелиус же был уже в столь плачевном состоянии, что стал сокрушаться, не умея помочь себе этим дьявольским действом. Совсем растерявшись и не зная, как ему дальше быть, ибо он не в силах найти убежище во дворце, которого нет, и напуганный страшной высотой, на какой он оказался, он принужден был набраться терпения и ожидать, пока монахи насмотрятся на свое видение, и вновь обратил молитвы к Господу Нашему, прося не оставить его в его несчастии, но на этот раз – не напрасно; так как внезапно, едва он закончил молиться, как ощутил в себе новые силы и упрекнул себя за то, что возжелал поддаться подлым выдумкам сих гилонгов, вместо того, чтобы хранить веру в Нашу Святую Церковь, и решил один пойти к вершине горы, дабы показать этим мерзким гилонгам всю лживость их измышлений. Пройдя скалу, перед коей гилонги длили свои выступления, он двинулся вверх по крутому заснеженному хребту, с обеих сторон коего зияли ужасные бездны, так что ему пришлось оседлать его и пробираться ползком до самой вершины, каковая, по правде сказать, была просто суровым обрывистым гребнем, увенчанным острой иглой; но ни чудес, ни сокровищ он там не увидел.
Пожалуй, только вначале, взбираясь по скале, называемой ими дворцом, святой отец ощутил вдруг разлитую в воздухе необычайную сладость и удивительную радость и легкость во всех членах и во всех своих органах; отчего Корнелиус понял, что теперь он добрался до третьего неба, лежащего выше метеоров, коего достигают одни только высочайшие горы. И тотчас нашел на него такой восторг пред этой чистотой, что ему пригрезилось, будто он летел над снегами на самый верх, до вершины, и вся его усталость куда-то схлынула; и он восхитился открывшейся там чудесной картиной, ибо внизу под ним насколько хватал глаз простирались вдаль бесконечные горы. Замерев от изумления, он погрузился в созерцание сей красоты, явленной ему, дабы показать, сколь Творение Создателя превосходит величие дел человеческих; и возблагодарил Господа Нашего, и так надолго задумался, размышляя об этих тайнах, что забыл самого себя и отрешился от всех чувств – так, что внезапно ему показалось, что он задремал посреди снегов. Но прежде чем он решил, что засыпает, ему привиделся удивительный сон. Увидел он, как его будто по волшебству перенесло в некую страну, лежащую на круче высокой горы, и воздух там был напоен мягкостью и благоуханием, вода – сладка и вкусна, а жили там светлокожие люди в мире и радости, и были, они приятны на вид, и хотя блюли обычай Адама, но были все же обходительны и стыдливы. В лугах там росло множество цветов, особенно роз и лилий, на всех деревьях, кроме тех, что стояли в цвету, наливались прекраснейшие на свете плоды, и царила вечная весна. Язык их был ему неведом, и однако, Корнелиус понимал их без труда, и вскоре его попросили служить там мессы и крестить приходящих к нему людей, стекавшихся в недавно построенную им по их дозволению церковь. Святому отцу так полюбилась сия Земля Обетованная, что он совсем позабыл и цель свою в королевстве Тебет, и бедного своего товарища, мнившего его уже мертвым.