Герман Кох - Спаси нас, Мария Монтанелли
Каким образом слабоумный оказался в системе Монтанелли, для меня загадка. Можно предположить, что у него были состоятельные предки, но я видел их на похоронах, и выглядели они весьма заурядно. Мать прижимала к лицу белый платок, а отец, стоя с неестественно прямой спиной, смотрел сквозь толпу присутствующих. Он не плакал, казалось, что его горе растеклось гораздо дальше, за границы этого кладбища. Никак нельзя было сказать, что денег у них куры не клюют, уж я-то в этом разбираюсь.
Скорее всего, лицей Монтанелли просто решил записать его на счет своих заслуг, продемонстрировав обществу, что, мол, без церемоний принял на обучение умственно отсталого ребенка. Ребенка, перед которым другие образовательные учреждения без разговоров захлопнули бы дверь, в то время как только в Монтанелли его встретили с распростертыми объятиями. «Это у нас обычная практика», – примерно так, вероятно, они рассуждали. Надо было видеть этого пентюха, когда он впервые переступил порог нашего класса. От этих воспоминаний у меня до сих пор мурашки по коже, тем более памятуя о том, что случилось впоследствии. Не то что я как в воду глядел, но, по-моему, им следовало хорошенько пораскинуть мозгами, прежде чем принять его в лицей. Не нужно было семи пядей во лбу, чтобы почувствовать: до беды недалеко. Но сейчас это предпочитают замалчивать. Если толкаешь кого-то на глубину, не говори потом, что не знал, насколько там глубоко. То, что там глубоко, я понимал с самого начала, но что бывает еще глубже, до меня дошло лишь после того, как я лично пережил эту трагедию.
4
Слабоумный появился в нашем классе где-то посреди учебного года. (Наверно, на то были причины, но сейчас это неважно.) Из окна классной комнаты все равно невозможно было разобрать, какой на дворе месяц. Дождь ли, снег ли, солнце или мокрые осенние листья – один черт, по существу ничего не менялось, пейзаж за окном не отличался разнообразием. Времена года неохотно влачились друг за другом по пятам, словно в этом прогнившем, паршивом районе у них не было сил. Словно здесь им не хватало воздуха. По мне, так следовало вообще замуровать эти окна – вид из них лишь наводил скуку: дома с унылыми занавесками, припаркованные автомобили, деревца… К тому же худосочные – старые деревья были выкорчеваны бомбежкой. Нет, лучше было не смотреть на улицу – она лишь усугубляла тоску. Так что приходилось целиком сосредотачиваться на уроках.
– Знакомьтесь, это Ян, – сказал директор школы. – Отныне он будет учиться в вашем классе.
Они стояли в дверном проеме. Директор обнимал слабоумного за плечи, словно тот нуждался в защите.
Не знаю, как остальные, но я сразу заметил, что у него не все дома. Даже не по выражению лица (которое едва ли что-то выражало), а скорее по его цвету, напоминавшему жухлую упаковочную бумагу, или картонную коробку, четыре месяца простоявшую под дождем, или серую папку 1935 года из магазина канцтоваров. Подобный цвет лица я уже когда-то видел. В начальной школе со мной учился мальчик с точно такой же бескровной физиономией. Не верилось, что у него по жилам течет кровь. Вдобавок его тело было странным образом искривлено – казалось, он вот-вот завалится набок. Звали его Фердинанд Вервихт. Он жил в соседнем доме, и каждое утро в течение года мы вместе топали в школу. Сначала мы ходили пешком, заранее договорившись, какими мы будем моделями грузовиков. Мы всегда представляли себя грузовиками: тягачами с длиннющим сорокапятиметровым полуприцепом, гигантскими автокранами с поперечным размахом в пять метров или военными грузовиками, взгромоздившими себе на спину танк «Центурион». Я обожал эту игру и начинал фантазировать уже по дороге к дому Фердинанда Вервихта. Сидя за рулем в просторной, хорошо обогреваемой кабине, я возвышался над миром, глядя на него свысока сквозь панорамное лобовое стекло, из-за необъятной приборной панели, усеянной пачками сигарет. А потом появлялся Фердинанд… На тонких, ерзающих ножках он выводил свой грузовик из гаража, выполняя залихватский поворот… Надо было видеть, как, вращая двухметровый руль воображаемого мастодонта, он вырывался за пределы безобразного тела, определенного для него судьбой. Ведь у него была еще и ущербная рука с полупарализованными, непослушными пальцами. Но как только он залезал в семидесятипятитонный грузовик с прицепом, он будто сбрасывал с себя все физические недостатки. От нашего громыхания по тротуарам здания сотрясались до основания. Фердинанд имитировал звуки дизельного мотора мощностью девятьсот лошадиных сил и гидравлических тормозов (пшш… пшш), когда на углу нас останавливала жалкая, брюзжащая тележка с молоком.
Позднее мы ездили в школу на самокатах. Да, в один прекрасный день мне подарили самокат. Почему-то педальную машину мне иметь возбранялось, а самокат нет. Не спрашивайте почему. Может, потому, что у самоката два колеса, а у машины четыре. Сейчас неохота в это вникать. Это была выкрашенная в безвкусный розовый цвет подержанная модель, но на настоящих пневматических шинах, что уже нехило. Сколько раз за свое детство мне приходилось слышать слово «подержанный». Родители полагали, что, покупая мне подержанные вещи, которым сто лет в обед, они меня не балуют. Подержанный радиоприемник, подержанный пикап, подержанный велосипед и так до бесконечности. В то время как новое все такое клевое и даже пахнет новым, мне долгие годы приходилось довольствоваться секонд-хендом. Для кого-то, наверное, это все равно что донашивать видавшие виды шмотки подросшего старшего брата – рубашки, штаны, носки, ботинки. Надо заметить, что у родителей вполне хватало средств, чтобы раскошелиться на новые вещи, не засаленные чужими руками. Видимо, они просто не знали, как правильно распорядиться своим капиталом, ведь происхождения они были незнатного, вот и не решались покупать для меня вещи в нормальных магазинах. Неужели им было невдомек, что сам по себе секонд-хенд – это следствие чрезмерного изобилия. Неужели они полагали, что какому-нибудь африканцу в его Африке взбредет в голову пойти и продать свой замызганный глиняный кувшин в качестве подержанного…
Но я опять отклонился от темы. Однажды Фердинанд Вервихт отмочил такой номер, что я реально прибалдел. Это случилось в один из тех мерзких зимних дней, когда больно хлещет по лицу колкий дождь, а на дорогах гололедица. Мы возвращались на самокатах из школы. Намеренно тормозя так, чтобы самокат заносило на триста шестьдесят градусов, я с непроницаемым лицом совершал неописуемо крутые виражи. Фердинанду, разумеется, захотелось повторить за мной эти мои умопомрачительные трюки, не шмякнувшись при этом зубами об обледенелую тротуарную плитку. Но сохранить мало-мальское равновесие ему было не под силу: его несуразное, скособоченное тело и одна действующая рука, которой он держал руль, в то время как другая, с деревянными пальцами, болталась где-то на уровне груди, противились поставленной задаче. Неудивительно, что он грохнулся оземь, и к тому же весьма неудачно. Его самокат отлетел на проезжую часть, а сам он стукнулся головой прямо о тротуар, вляпавшись вязаной варежкой в полузамерзшие какашки какого-то кокер-спаниеля. Я покатился со смеху, но Фердинанду было не до шуток. Он стал серее серого, молча подобрал свой самокат и, не оборачиваясь, помчался домой.
Не прошло и получаса, как у нас дома раздался телефонный звонок.
– Это госпожа Вервихт! – крикнула мама.
Госпожа Вервихт была, естественно, матерью Фердинанда. Немка по происхождению, она говорила со странным акцентом. Понять ее было нелегко и уж тем более по телефону. Прижав трубку к уху, я напряг слух, всеми силами стараясь вникнуть в содержание ее слов. Она считала, что это я, оказывается, столкнул Фердинанда с самоката, повалил его на тротуар, да еще измазал собачьим дерьмом его больную руку в вязаной варежке. Это звучало настолько неправдоподобно, что от удивления я впал в ступор, потеряв дар речи.
Мама стояла рядом. Понимая, что она слышит лишь одну сторону, то есть меня, я таки нашелся и промямлил: «Я его предупреждал, что там скользко…» Не придумав ничего лучшего, я как идиот все твердил одно, потихоньку свирепея и мысленно желая Фердинанду Вервихту провалиться в тартарары с его самокатом. По телефону я бы так и не смог сказать ничего путного, одним лишь голосом не докажешь свою правоту.
– Сейчас я к вам зайду и все объясню, – решился я наконец и бросил трубку.
Госпожа Вервихт отворила дверь еще до того, как я нажал на кнопку звонка. За ее спиной прятался хныкающий Фердинанд. Я рассказал обо всем, что произошло, глядя ей прямо в глаза. Ведь в глазах больше правды, чем во всех словах, вместе взятых. И пока Фердинанд орал и истерично топал ногами, я понял, что свершилось чудо: его мать мне поверила. Даже не дослушав меня до конца, она повернулась к сыну.
– Ты омерзителен, – сказала она по-немецки или по-голландски с немецким акцентом, уж не помню. Вероятно, по-немецки это звучало еще выразительнее.