Мануэль Скорса - Траурный марш по селенью Ранкас
Писатель досконально знаком не только с изображаемой реальностью, но и с литературой прошлого: он с детских лет увлекался Жюлем Верном, Бальзаком и Диккенсом, а позже Достоевским, Гоголем и Горьким и называл свои странствия по Латинской Америке «мои университеты». Первая опубликованная им работа – литературно-критическое эссе «Идея искусства у Марселя Пруста» (1948).
Впрочем, тщетно было бы искать у Скорсы явные следы влияния любимых им писателей. Он не опирается и на непосредственно предшествующую ему традицию критического реализма, не следует в русле психологического романа – мы не найдем у него ни подробных описаний, ни погружения во внутренний мир персонажей. Наоборот, энергичные, порой состоящие всего из нескольких слов фразы, короткие реплики диалогов. Скорса в высшей мере пластичен, представляя все перед нашими глазами с театральной или кинематографической наглядностью, – можно сказать, с наглядностью гомеровского эпоса. Автор словно спешит нам поведать важные известия, сообщая лишь самое необходимое о непрерывно, стремительно совершающемся действии, тут же переходя от одного события к другому. Ряд эпизодов отсылает нас к жанру новеллы, как его определил Гёте («новелла не что иное, как случившееся неслыханное происшествие»), в его наиболее блестящую, ренессансную пору, когда само название жанра – «новость» – имело революционный смысл: рождался новый мир и новое сознание, подрывающее власть средневековья. И у Скорсы в перуанские горные провинции, где сохраняются еще средневековые феодальные устои, где многое не менялось веками, врывается будоражащая новь.
Правда, эта новь не обязательно радостного свойства. Первое важнейшее известие в «Траурном марше по селенью Ранкас» – известие о появлении Ограды, пожирающей общинные земли. Все только о трепетом и ждут, что еще предпримут Ограда и Судья. А Судья и американская компания «Сeppo-де-Паско корпорейшн» лишают крестьян их пастбищ. 16 миллионов перуанцев живут на площади, большей, чем Франция, Италия, ФРГ, Австрия, Швейцария и Бельгия, вместе взятые. Но, может быть, нигде больше так не чувствуется нехватка земли. В 1967 г. девяносто процентов земли принадлежало двум процентам населения – людям, подобным латифундисту Судье. «Серро-де-Паско корпорейшн» обирала не одно селение, превратившись в крупнейшего в мире помещика, и огораживала угодья в сотни тысяч гектаров.
В произведении Скорсы Судья и Ограда превращаются в фатальные образы. Об этом Судье Земном недаром говорится, что он безжалостней Судьи Небесного – площадь пустеет, едва он ступит на нее, люди становятся белыми, как свеча, собаки спешат убраться подальше, озноб проходит по городу. Но еще чудовищней Ограда, подобная стелющемуся по земле дракону. От нее бегут звери и пернатые, ночные птицы забиваются в ущелья… Ограда сливается с апокалипсическими видениями гноящегося неба и пляски смерти, когда мертвецы выходят из своих Могил…
Тягу Скорсы к фантастическим метаморфозам нельзя объяснить только той дерзостной свободой обращения с материалом, которая свойственна современному латиноамериканскому роману. Отмечая, что в нем «воображение… разорвало все узы и с. головокружительной быстротой неудержимо, лихорадочно несется вскачь, узаконивая все излишества»,[8] Марио Варгас Льоса в статье «Амадис в Америке» вспомнил рыцарские романы, герои которых умирали и воскресали, переносились по воздуху, сталкивались с чудесами и сами их творили. Вот и у Скорсы названия глав напоминают нам о рыцарских романах, а сам писатель зачастую отдается полету вымысла: оторванные уши одних людей по ошибке приставляют к другим и те узнают застрявшие в них чужие секреты, река, по которой путешествует Ремихио, течет вверх в гору и т. п. Но при всей сложности реализма Скорсы, прибегающего к описанию волшебства, часто не отделяющего реальное от нереального, в его искусстве есть свои непререкаемые закономерности.
В центре каждой из книг стоит коллективный герой – индейская община, и судьба народа открывается в формах, свойственных народному видению мира. При этом Скорса прекрасно понимает, что была бы смехотворно нелепой попытка «опроститься под народ». Во-первых, потому, что такая простота и впрямь хуже воровства – она обкрадывает искусство и приводит к результатам, о которых с веселым ехидством говорил Габриэль Гарсиа Маркес: плохие сочинения о народе превращают их сочинителей «в наиболее элитарных писателей мира: никто их не читает».[9] И, как бы продолжая его мысль, Скорса скажет: «Единственный выход из пресловутого «кризиса» романа – завоевание читателя».[10] Во-вторых, и это главное, потому, что народному сознанию присуща чрезвычайная многосложность. Это заметно у Скорсы хотя бы в том, как проявляются в его книгах близкие народному типу мышления мифологические образы.
Писатель, по собственному признанию, использовал их прежде всего потому, что ему хотелось показать многие события глазами общинников, которым, к примеру, Ограда «всегда представлялась как таинственная змея, которая про двигалась, пожирая предгорья и холмы, заглатывая реки и озера, все разрастаясь и разрастаясь». «В этом случае, – добавляет Скорса, – используемый мною Миф оказывается единственно подходящим реалистическим средством».[11]
Непривычное и неправомерное на первый взгляд сближение понятий «миф» и «реализм» имеет в творчестве Скорсы под собой основание, и опирается на традицию национальной мифологии, исстари проявлявшей способность по-своему отражать новую социальную и историческую реальность. Так, в поздних мифах о боге Инка говорится, что он был убит Писарро и вновь воскреснет вместе со своим народом.
Скорса, однако, относится к мифологическому сознанию отнюдь не однозначно: он способен и погрузиться в него, и стать над ним. Он не просто открывает разные грани мифа, но и по-разному их обыгрывает и оценивает. Так, уже в «Траурном марше по селенью Ранкас» в кровной близости старика Фортунато пампе сказывается мифологическая нерасчленимость человека и природы («Он знал каждый камень, каждый куст, каждую лужу, неразличимые для чужих»). Гармонии между индейцами и природой противопоставляется враждебная всему живому североамериканская компания: при ее вторжении трещит небо, рыбы выскакивают из воды, птицы и звери бегут из Хунинской пампы… Природа восстает против хищной, истребительной цивилизации: в «Гарабомбо-невндимке» лошади нападают на отряд карателей к героически гибнут, сражаясь с ним. В «Сказании об Агапито Роблесе» влюбленный Нуньо проявляет магическую способность: гитара, до которой он дотронулся, покрывается гвоздиками, стол – магнолиями, деревянные предметы расцветают и начинают шелестеть листьями – умерщвленное в изделии дерево вновь обретает чудесные органические свойства.
Прекрасно ощущая отраженные в мифах законы коллективного мировосприятия, писатель считает, что в любом человеке живут «образы коллективного сознания».[12] Гиперболизм и масштабность рисуемых картин, интригующие и дерзкие преувеличения часто основаны на многократном умножении чувств в людском сообществе, на их усилении в процессе «цепной реакции». Мы улавливаем объективную эмоциональную подоснову самых ошеломляющих тропов Скорсы, и они, при всем своем неправдоподобии, воспринимаются как особый способ выражения правды, как нечто существенное, а не субъективно-произвольное и случайное. Так, оброненная Монтенегро монетка превращается в фетиш, в предмет культа, у которого уже готовы возникнуть посвященные ему ритуалы, порожденные всеобщим трепетом перед судьей, круговой порукой панического страха. «Никто не коснулся ее ни разу целых двенадцать месяцев… Но смотреть на нее. ходили. Жители привыкли гулять мимо нее. Влюбленные встречались там, где сверкал маленький диск».
Массовые переживания обладают особой гипнотической заразительностью: если нечто привиделось или почудилось не одному, а многим, трудно не поверить, что это было на самом деле. В произведениях перуанского писателя обыденное Превращается в чудесное, а чудесное начинает представляться обыденно примелькавшимся. Грань между привычным и волшебным настолько тонка, что в «Бессонном всаднике» коварный судья пытается спекулировать на чудотворных свойствах народного воображения: он и его подручные распускают слух, что у Монтенегро – каменные кости, что его, стало быть, не берет пуля и что вообще люди перед ним бессильны. Попытка массового гипноза и произвольно устанавливаемый судьей календарь: праздники стали праздновать, когда он решит, в октябре оказалось восемьдесят дней, а в ноябре – всего девять. По старым календарям не кончился еще 1963 год, а в Янауанке уже готовились к встрече 1979 года. Вскоре подошел к концу двадцатый век, начался двадцать первый, а в «Сказании об Агапито Роблесе» наступает вторница мартобря 2223 года.
Идущая из глубины веков традиционная мифология индейцев переплетается о современным политическим мифом, зачастую злонамеренно пытающимся манипулировать массовым сознанием. В последнем случае миф – заведомое искажение истины, в первом он – особый путь познания, могущий, однако, тоже завести в тупик. В «Траурном марше…» вещун Скотокрад «впервые в жизни… заплутался в снах», когда захотел увидеть знамение, открывающее тайны ненавистной Ограды». Выяснилось, что понять Ограду можно только при помощи другого знания – социального и исторического.