Жасмин Варга - Мое сердце и другие черные дыры
Внезапно я осознаю, что это за крадущаяся тень, – это восторг. Роман любит баскетбол, любит играть. И как бы он ни отмазывался, в этом восторге он по самые уши. Интересно, может быть, это и есть потенциальная энергия? Или она вызывает этот восторг, подобно сыворотке счастья, которая хранится у людей в животе и постепенно растекается, вызывая эйфорию?
Если и так, мой черный слизняк съел все мои запасы. Нет, не так. Большую их часть. Наблюдая, как Замерзший Робот играет в баскетбол, я почти улыбаюсь. Ключевое слово – почти.
Он вгоняет в сетку третий и четвертый мяч. Я даже не обращаю на это внимания. Подготовка к броску занимает меня гораздо больше, чем собственно бросок: мяч летит слишком быстро, не углядишь.
– Так что ты выберешь? – спрашивает женщина. Я замечаю, что по ее передним зубам размазалась бордовая помада.
– Что хочет дама, – отвечает Роман, застигнув меня врасплох.
Напомаженные зубы поворачиваются ко мне:
– Значит, лев?
Слова путаются у меня в горле. Зачем Замерзший Робот выигрывает для меня призы на ярмарке? Чтобы я оставила после себя побольше вещей? Чтобы еще сильнее сбить меня с толку? Я качаю головой:
– Мне ничего не нужно.
Женщина хмурится, а Роман шутливо пихает меня плечом:
– Давай, Айзел, выбирай. Я же выиграл.
– Знаю, – бормочу я, – но мне хочется чего-то другого.
Кассирша мрачнеет еще больше.
– Все призы – здесь, милая.
Я еще сильнее трясу головой.
– Нет, нет. Мне не нужен другой приз, просто отдайте то, что он выиграл, кому-нибудь еще.
Женщина недоуменно вскидывает брови. Объясняю для «одаренных»:
– Скажем, придет другой ребенок и не попадет. А вы, несмотря на это, позволите ему получить приз. – Я прикусываю нижнюю губу.
Она упирает руки в бедра.
– Но как мне решить, кому именно отдать твой приз?
Я пожимаю плечами:
– Отдайте тому, кто покажется вам самым одиноким.
Шмыгнув носом, она задумывается, а потом улыбается мне:
– Хорошо, милая. Как захочешь. Сегодня ты осчастливишь какого-то малыша.
– Это гигантский лев осчастливит, – возражаю я и шепчу себе под нос: – По крайней мере, хочется надеяться.
Мы уходим, и Роман тянет ко мне ладонь. Я разрешаю ему взять меня за руку, и наши пальцы переплетаются. Я молчу, зная: это – не то, это – другое. Наверное, именно так мы возьмемся за руки седьмого апреля.
Но, хотя умом я все понимаю, по коже все равно распространяется тепло. Надеюсь, он не заметил. Или подумал, что у меня всегда руки потеют.
– Ты здорово придумала, – говорит он, раскачивая наши руки взад-вперед. Я позволяю ему махать моей рукой, словно мы парочка. – Ты была одиноким ребенком?
Я на мгновение задумываюсь:
– Не всегда.
Он наклоняет голову, заглядывая мне в глаза, но ничего не говорит. А я и без слов понимаю: это он так просит меня объяснить.
– После того, что случилось с отцом, я потеряла всех своих друзей. Некоторые бросили меня сразу, других я сама оттолкнула. Боялась подпускать кого-то близко к себе. – Я вздыхаю. – Не знаю, как тебе объяснить.
Роман кивает. На улице его глаза становятся золотисто-зелеными, как трава, подсвеченная летним солнцем.
– Да я знаю: когда печаль такая глубокая и непроходимая, начинаешь бояться, что она засосет всех остальных, если подпустишь их поближе.
Он понял!
– Именно.
Роман протягивает другую руку и откидывает прядь волос с моего лица.
– Я сделал то же самое – оттолкнул всех своих друзей. Боюсь, это необходимо. Это единственный выход.
Наши пальцы по-прежнему тесно сплетены, а я думаю, насколько быстро он оттолкнет меня, узнав, что это мой отец убил Тимоти Джексона.
– Расскажи мне больше о ней, о своей печали, – настаивает он.
– Зачем?
– Хочу понять. Мне нравится понимать тебя. Я давно ни с кем не сближался, но мне кажется, мы с тобой…
Черная дыра моего сердца содрогается, высасывая весь воздух из легких: так не должно быть! От этого седьмого апреля будет только тяжелее.
Мимо, улюлюкая, пробегает толпа школьников. Роман краснеет, но не выпускает мою руку. Я чувствую, что тоже залилась краской.
Несколько мгновений мы молча стоим, потом он легонько тянет меня за руку, приглашая идти дальше. Так мы и бродим по ярмарке в тишине – только хрустит под ногами солома, накиданная поверх грязи.
Подходя к карусели в виде чайных чашек, Роман нарушает молчание:
– Иногда мне кажется, что моя печаль разъедает меня изнутри. Я всегда думал, что тяжелее всего будет вспоминать ее, но нет: еще тяжелее скучать о ней, понимая, что в будущем ее уже не будет. И даже не во время праздников, хотя это тоже трудно, конечно. Я про мелочи: например, когда в магазине мы проходим мимо морозильника и мне слышится голос Мэдисон, будто она упрашивает маму купить большое эскимо на палочке. – Он на мгновение замолкает и издает сдавленный смешок. – Да, первые полгода мама ни на минуту не выпускала меня из виду, я даже в магазин должен был вместе с нею ходить.
Роман склоняет голову, уставившись в заляпанные глиной ботинки.
– Самое худшее – знать, что это из-за меня она уже никогда не попросит мороженое. Чего бы я только не отдал, чтобы увидеть ее еще раз, поменяться с нею местами.
Я крепче сжимаю его руку, словно боюсь, что он исчезнет, что печаль поглотит его прямо на месте.
– Потому-то я и стал рисовать, – признается он. – До того, как Мэдисон умерла, я тоже баловался набросками, но прятал их ото всех. Это было несерьезно. И, честно говоря, мои баскетболисты загнобили бы меня по полной, если бы узнали. Но теперь я рисую, потому что говорить иногда просто невозможно. Словно провалился в глубокую темную дыру, из которой не можешь выбраться. Когда в руках карандаш, я хотя бы пытаюсь карабкаться, хотя и знаю, что бесполезно.
Проглотив тяжелый комок в горле, я пытаюсь переварить его признание; кажется, Замерзший Робот никогда еще не говорил так долго. Мне просто физически больно за него, я так хочу что-нибудь для него сделать, но понимаю: ничего не выйдет. Ему не выбраться из глубокой ямы, мне – не избавиться от черного слизняка.
– Но у тебя хотя бы есть право тосковать по Мэдисон, – тихо говорю я.
Он, должно быть, понимает, что я пытаюсь сказать, потому что спрашивает:
– Ты скучаешь по нему, по папе?
– Да, – я не сомневаюсь ни секунды, – Да, тоскую. Потому и уверена, что сошла с ума.
Он останавливается и поворачивается ко мне, сокращая разделяющее нас расстояние. Мы стоим лицом к лицу, вернее, мое лицо – напротив его груди. Он все так же держит мою руку, а другой рукой обнимает меня за шею. Ладонь теплая и влажная. Может быть – ну, допустим, – он тоже немного взволнован и смущен.
– Нет, я не думаю, что ты сошла с ума, – шепчет он. – Но я понимаю, почему все так сложно. Я хочу, чтобы для тебя все было не так запутанно. Чтобы ничего этого никогда не случалось.
– Я тоже, – еле слышно выдыхаю я.
Правой рукой он отклоняет мое плечо, чтобы посмотреть мне в глаза.
– Можно тебя спросить?
– Конечно.
– Если ты такой ботан, ты в другие миры веришь? Ну, другое измерение, где мы счастливы. Где у тебя по-прежнему есть отец, а у меня – Мэдди. Где мы просто обычный парень и обычная девушка на ярмарке?
Я отпускаю его руку и отстраняюсь от него.
– Не думала об этом.
Он трет глаза и чешет в затылке.
– Почему?
– Это слишком трудно и замороченно.
– А вся эта твоя потенциальная энергия – нет?
Кровь ударяет мне в лицо.
– Не знаю. Мне кажется, это другое. Менее гипотетическое, что ли.
Я пытаюсь придумать что-нибудь умное: что-то, что объяснит ему, почему мои разглагольствования про потенциальную энергию все-таки ближе к науке, чем к научной фантастике, но он опережает меня:
– Знаешь, что сложнее и запутаннее всего?
Я киваю ему: «Продолжай».
– Видеть, как ты счастлива, когда думаешь о физике. От этого и я как будто… счастлив. – Он сутулится и шаркает по земле подошвами. – И это все запутывает.
В горле нарастает тяжесть, и я понимаю, что должна как-то рассказать ему, что увидела, когда он забрасывал мячи, но молчу, вспоминая своего черного слизняка, занятого поглощением потенциальной энергии счастья. Прижав руки к животу, я отчаянно хочу, чтобы он исчез, чтобы меня можно было починить, чтобы можно было починить Романа. Ногти врезаются в кожу, заставляя меня вздрогнуть.
Роман кладет свою руку поверх моей.
– Но что еще сложнее – то, что моя запутанность при виде твоего счастья ничего не меняет. – Он понижает голос, чтобы никто не услышал. – Я по-прежнему хочу умереть седьмого апреля. И по-прежнему хочу сделать это с тобой.
Внезапно ярмарка делается слишком громкой: я слышу металлическое звяканье чертового колеса, кружение чайных чашек, радостный визг детей. Моя рука тянется ко лбу, но он перехватывает ее, сплетая свои пальцы с моими и притягивая к себе.