Харпер Ли - Пойди поставь сторожа
Аттикус определил ее в женский колледж в Джорджии, а по окончании его высказался в том смысле, что сейчас самое время начинать жить своим умом и отчего бы ей не отправиться, допустим, в Нью-Йорк. Джин-Луизу слегка оскорбило, что ее словно выставляют из дому, но прошли годы – и она в полной мере оценила глубину отцовской мудрости; надвигалась старость, и он хотел умереть в спокойной уверенности, что дочь не пропадет.
Она не была одинока, потому что ее поддерживала и подпирала мощнейшая в ее жизни нравственная сила – любовь Аттикуса. Джин-Луиза никогда в ней не сомневалась, никогда о ней не думала и даже не замечала, что перед всяким важным решением в голове неосознанно мелькает мысль: «Как бы поступил Аттикус?»; не понимала, что упорством и умением твердо стоять на ногах обязана отцу; что все хорошее, все достойное заложил в нее отец; она не знала, что боготворит его.
А знала только, что жалеет ровесников, которые жалуются на родителей, не давших им того, лишивших этого. Жалеет дам средних лет, которые после долгих сеансов психоанализа выясняли, что корни нынешних проблем растут из корней генеалогического древа; жалеет тех, кто называл своих отцов «стариканами», подразумевая, что не прощает этих неряшливых, возможно, попивающих, никчемных людей за то, как жестоко те их разочаровали.
Жалость ее была безбрежна; собственный мир – приволен и уютен.
10
Джин-Луиза поднялась с садового стула, отошла в угол двора и извергла из себя весь воскресный обед. Пальцы ее цеплялись за проволоку изгороди, отделявшей сад мисс Рейчел от заднего двора Финчей. Был бы тут Дилл – он бы перескочил к ней через ограду, притянул к себе, поцеловал, взял за руку, и вдвоем они выстояли бы, как бывало раньше, когда в дом приходила беда. Но Дилла давно уже нет рядом.
Она вспомнила сцену в зале суда, и приступ тошноты накатил с новой силой, но желудок был уже пуст.
Лучше бы ты плюнул мне в лицо…
Может, померещилось, привиделось, тебя там не было? Мозг отказывался воспринимать то, что видели глаза и слышали уши. Джин-Луиза вернулась на место, посмотрела, как лужица растаявшего ванильного пломбира медленно подползает к краю стола. Лужица растеклась, расплылась, добралась до края и закапала. Кап-кап-кап – шлепались капли в белый гравий, а он вбирал их, покуда мог, а потом появилось еще одно озерцо.
Не померещилось. И это так же непреложно, как и то, что ты был в зале.
– Ну, чего, мисс, угадали, как меня? Ой, что ж это вы свое мороженое переводите?
Она подняла голову. Мороженщик, опершись о подоконник, смотрел на нее из окна, и до него было всего футов пять. Исчез и появился у столика с мягкой тряпкой. Устранил липкий непорядок и спросил:
– Так как меня зовут?
Румпельштильцхен.
– Ох, простите… – Она вгляделась повнимательней. – Вы, должно быть, один из Конингемов… тех, которые через «о»?
Мороженщик широко ухмыльнулся:
– Ну, почти. Вторая буква «а». Как узнали?
– Семейное сходство. А почему выбрались из своих чащоб?
– Мамаша оставила мне участок леса, а я продал. И построил здесь кафе.
– Который час? – спросила она.
– Полпятого примерно, – ответил мистер Канингем.
Джин-Луиза поднялась, улыбнулась ему на прощанье, сказала, что обязательно еще заглянет. И вышла на улицу. Целых два часа я не знала, где была. Как же я устала.
Возвращаться через центр города не хотелось. И она пошла долгим, кружным путем – через школьный двор, по улице, обсаженной пеканами, потом через другой школьный двор и через футбольное поле, где когда-то Джим в запале снес своего же защитника. Как я устала.
На пороге стояла Александра. Она посторонилась, пропуская племянницу.
– Куда же ты пропала? Джек давно звонил, справлялся о тебе. Ты в гости ходила? В Таком Виде?
– Я… Я не знаю.
– Что значит «не знаю»? Джин-Луиза, приди в себя и позвони дяде Джеку.
Джин-Луиза поплелась к телефону:
– Один-один-девять.
– Доктор Финч.
– Извини. Давай лучше завтра.
– Ладно, – сказал доктор Финч.
Она была так измучена, что даже не смогла посмеяться над манерой дядюшки говорить по телефону – к этому устройству он относился с глубоким неодобрением и сводил разговор к односложным репликам.
Когда она обернулась к тетке, та сказала:
– Ты вернулась какая-то пришибленная. Что случилось?
А то случилось, мадам, что мой отец бросил меня барахтаться, как камбалу на отмели.
– Живот, – сказала она.
– Да, просто поветрие какое-то. Болит?
Болит. Адски болит. Так болит, что терпежу никакого.
– Да нет. Просто крутит.
– Прими «алка-зельтцер».
Джин-Луиза пообещала, что примет непременно, и тут пред Александрой взошла заря нового дня:
– Ты что, ходила на собрание, где был цвет Мейкомба?
– Ходила.
– В Таком Виде?
– В таком.
– А где ты сидела?
– На балконе. Меня никто не заметил. Я смотрела с балкона… Тетя… когда придет Хэнк, скажи ему… скажи, что мне нездоровится.
– Нездоровится?
Больше она не выдержит ни минуты.
– Да, тетя. Поступлю в этих обстоятельствах как всякая юная белая непорочная девушка с Юга, когда ей нездоровится.
– То есть?
– Лягу в постель.
Она поднялась к себе, закрыла дверь, расстегнула блузку дернула молнию слаксов и упала поперек материнской железной кровати на кружевное покрывало. Вслепую нашарила подушку, подсунула под щеку. Через минуту заснула.
Если бы Джин-Луиза сохранила способность думать, она сумела бы предотвратить дальнейшее развитие событий, расценив сегодняшнее происшествие, как повторяющуюся время от времени и старую как само время драму: тот акт, что касался ее, начался двести лет назад в гордом обществе, выстоявшем под ударами самой кровопролитной войны и самого унизительного мира, какие только были в его истории, а ныне возвращался, и его предстояло сыграть актерским составом одной семьи, в гаснущих сумерках цивилизации, которую уже не спасут никакая война и никакой мир.
Если бы Джин-Луизе хватило проницательности преодолеть перегородки своего взыскательно-разборчивого, замкнутого мира, она поняла бы, что всю жизнь страдает врожденным дефектом зрения, на который не обращала внимания ни она сама, ни самые близкие ей люди, – она не различала цвета.
Часть IV
11
Давным-давно было время, когда покой осенял ее душу лишь в тот миг, когда она утром открывала глаза, и лишь до тех пор, пока не просыпалась полностью, – то есть на несколько секунд перед тем, как она наконец вставала и входила в ежедневный кошмар наяву.
Она училась в шестом классе, особенно ей памятном, потому что тогда она узнала много нового – и на уроках, и не на уроках. В тот год небольшую группу мейкомбских детей разбавили ребятами постарше, которых перевели из Старого Сарэма, потому что тамошняя школа сгорела – и вряд ли сама собой. Самому старшему из парней, оказавшихся в шестом классе мисс Блант, шел девятнадцатый год, троим прочим – около того. Было и несколько девиц в пышном и чувственном расцвете шестнадцати лет – они наслаждались блаженной, пусть и временной, возможностью не собирать хлопок и не ходить за скотиной. Мисс Блант была им всем под стать – ростом с самого рослого ученика и вдвое объемистей.
Джин-Луиза моментально сдружилась с новичками. Сумела привлечь к себе всеобщее внимание, ловко втянув учителя географии Гастона Б. Минза в дискуссию о природных ресурсах Южной Африки, доказала свою меткость в стрельбе из рогатки – и завоевала доверие старосарэмских.
Большие мальчики с грубоватой галантностью учили ее играть в кости и жевать табак. От больших девочек проку было меньше – они главным образом хихикали, прикрывая рот ладошкой, и перешептывались, но Джин-Луиза и им находила полезное применение, когда в волейбольном матче доходило до выбора команды. Так или иначе, год обещал быть просто великолепным.
Таким он и был, пока однажды она не пришла домой на обед во время большой перемены. И в школу в тот день уже не вернулась, а до вечера пролежала в постели, плача от ярости и силясь уразуметь ужасные сведения, полученные от Кэлпурнии.
Наутро она вновь пришла в класс, неся себя плавно и с чрезвычайным достоинством, что объяснялось не горделивостью нрава, но кое-каким снаряжением, до той поры ей неведомым. Она не сомневалась, что случившееся с ней накануне уже всем известно и все на нее смотрят, но пребывала в недоумении – как же это раньше она ничего такого даже не слышала? Может, думала она, всем невдомек? Что ж, если так, ей есть что рассказать им.
Когда на перемене Джордж Хилл позвал ее играть в «Повар, тише, в кухне мыши», она в ответ покачала головой:
– Нет, мне теперь нельзя, – и, усевшись на ступеньки, принялась наблюдать, как возятся в пыли мальчишки. – Мне даже ходить нельзя.