Томас Эспедал - Вопреки искусству
Следовало любить
Что-то еще,
Кроме себя.
Ингер Кристенсен
Мой отец был крещен как Эйвинд Ольсен. В тринадцать лет имя поменяли на Эйвинд Эспедал Ольсен по настоянию его матери, ей хотелось сохранить часть своего имени в имени сына. Сейчас он вновь поменял имя – на Эйвинд Эспедал. Думаю, он сделал это ради мамы, она не хотела носить фамилию Ольсен. Ей не хотелось жить в блочном доме. Однако пришлось, ни на что другое у молодоженов денег не было. Они поселились в квартире на одиннадцатом этаже, как они полагали, временно, и прожили в том доме четырнадцать лет. Все на том же этаже и в той же квартире. Не знаю, почему они не переехали, дело явно не только в деньгах, они оба работали, возможно, они не трогались с места из осторожности или опасения, боялись перемен, я знаю этот страх – мне самому давно следовало бы переехать. Жизнь в старом доме, где из окон дует, стены сырые, пол холодный, а паркет в спальне покрылся синеватым, похожим на плесень налетом, вот-вот окончательно подорвет мое здоровье, и так шаткое. Затхлый запах грибка и гнилого дерева, дохлых насекомых и животных, словно природа завладела этим домом и разъедает его изнутри; будто сюда въехала осень и засыпала пол в спальне листьями, наполнила ее запахом листвы и яблок. Просыпаясь, я вдыхаю кисловатый аромат одиночества и тлена. Я слишком много времени провожу в одиночестве. В доме избыток тишины и слишком мало движения, чересчур много пустых комнат и смерти. Этот старый дом вот-вот доконает меня, я плохо сплю по ночам, а днем мерзну, и у меня сильно кружится голова. Однажды я решил лечь пораньше и почитать книгу, но с задней обложки вдруг исчезли буквы. Я перелистывал страницу за страницей, но буквы не возвращались, вернее они превратились в тонкие неразборчивые письмена, и страницы были теперь испещрены какими-то размытыми значками, будто на моих глазах рождался совершенно новый язык или, наоборот, умирало зрение, способность видеть исчезала буквально на глазах, книги я больше читать не мог. Утром, порывшись в ящике с книгами, стоящем под кроватью, я отыскал очки, прежде принадлежавшие матери, – с большими овальными стеклами в широкой пластмассовой оправе. Очки закрывали всю верхнюю часть лица, они вернули мне зрение – пусть не безупречно острое, однако вполне достаточное, чтобы усесться за пишущую машинку и перечитать то, что я ранее написал. Ту квартиру в блочном доме мама ненавидела. На табличке возле двери было написано «Эспедал», а не «Ольсен», но маме этого не хватало, ей хотелось переехать. Все четырнадцать лет, что они жили в блочном доме, маме хотелось убраться оттуда подальше. Возвращаясь из больницы, с работы, мама входила в подъезд, а в лифте пахло мочой. Каждый день кто-нибудь непременно мочился в углу тесного лифта. Она нажимала кнопку с цифрой «11», и кнопка загоралась. Мама прижималась к стенке переполненного лифта, куда продолжали набиваться жильцы. Мама старалась сжаться, сделаться меньше, вставала на цыпочки и чувствовала, как из ее тела выходит воздух. Не ощущая ни рук, ни ног, она задыхалась в переполненном лифте. Соседи прекрасно понимали, что она не их круга – она выделялась среди других, с женщинами во дворе мама не разговаривала и не здоровалась, молча проходя мимо, будто улица эта, Стрелковая улица, и квартира на одиннадцатом этаже были недостаточно хороши для нее. Зачем же тогда она жила там? Она боялась высоты и собак. Мама всегда дорого и стильно одевалась, как будто хотела облагородить простенькую квартирку своей дорогой одеждой. Она сильно красилась, часто меняла прическу и носила парики. Она была блондинкой, но несколько раз красила волосы в темный, иногда она закалывала волосы, или они болтались по плечам длинным темным хвостом, когда она в восемь утра спешила на работу. Она стояла на площадке и ждала лифта. Тот спустился с четырнадцатого этажа, она открыла дверь, а из угла лифта на нее уставился огромный черный доберман. Собака сидела у ног хозяина, тот сжимал в руках поводок. Открыв дверцу лифта, мама пристально посмотрела на собаку, а та навострила уши и поднялась, от мамы пахло лаком для волос и духами. Не бойтесь, она не кусается. Мама отпустила дверцу лифта и попятилась, она подошла к лестнице и посмотрела вниз, в десятиэтажный пролет. Нет, по лестнице она спуститься не сможет, но и в лифт зайти не решится, она пленница в своем подъезде, на одиннадцатом этаже многоэтажного дома, где живет.
Иногда она возвращалась домой, заходила в подъезд и обнаруживала, что кто-то поджег почтовые ящики, сорок два ящика, висевших в четыре ряда. Кто-то заливал в них бензин или парафин и бросал спичку прямо на письма. А порой, зайдя в квартиру, она видела кучу детей – своего собственного и соседских, с четвертого и десятого этажей. Мы играли в футбол или носились из комнаты в комнату, прячась в шкафах с ее одеждой. Перед дверью на балкон она соорудила своеобразную погремушку: натянула веревки, а к ним прицепила колокольчики и небольшие деревянные трубочки, и если кто-то из нас открывал дверь на балкон, раздавался звон. Она представляла, как один из нас, как я перелезаю через невысокие балконные перила и падаю с высоты одиннадцати этажей, и моя голова разбивается об асфальт. Из квартиры было видно море. С балкона открывался вид на город и горы вокруг, фьорд, изгибающийся между Ольвиком и Аскэем, острова на нем, и пролив, или устье, к шхерам и морю. По вечерам, когда город и горы погружались в облачные сумерки, вид за окном превращался в темную стену, в ограду, внутри которой были заперты мы, маленькие огоньки внизу походили на звезды в поглощающем все небе, надвигаясь, оно стирало землю и море, сплющивало их в темную зыбкую массу, усыпанную пятнами света, мы будто жили в небе. Наша маленькая квартирка зависла рядом с другими такими же огоньками где-то между землей и небом, на темном небесном полотне. Потом огни гасли, один за другим, и пора было ложиться спать.
Свет гас, внутри и снаружи, исчезали огни в окнах домов, в нашей гостиной, прихожей и спальне, становилось темно. Чернота. Ни полоски света под дверью, ни лучика из окна, ни луны, ни звезд – лишь тяжелые коричневые бархатные шторы с запахом пыли, запахом земли. Лежать в кровати было как лежать в могиле, я звал маму. Я слышал, как скрипит лифт, как лебедки и мотор поднимают его вверх, а может, это моя комната опускалась вниз. Моя спальня медленно, почти незаметно, скользила вниз в шахту, мимо этажей, в подвал, а из подвала – дальше, под землю, я это слышал. Привязанная толстыми веревками, кровать спускалась прямо в пропасть, в черноту, вниз, и я звал маму. Мамина спальня выходила на фасад, а моя – на задний двор, между нами была черная дыра из темных комнат. Нас разделяла ночная вселенная, здесь жили потушенные лампы и старая мебель, наводящий ужас стул и коричневый диван с подлокотниками, пропахшими лесом. Днем из окна моей детской на одиннадцатом этаже я смотрел прямо в лес. Ночами я слышал, как ветер раскачивает деревья, слышал голоса птиц и зверей, иногда мне казалось, что я сплю прямо в лесу, под открытым небом, беззащитный, окруженный лесными звуками, лесной темнотой. Я лежал посреди леса, боясь уснуть. Я звал маму. По ночам мы жили в двух разных мирах. Между нами пролегал большой темный лес и большая темная гостиная, где жили какие-то маленькие животные или иные существа, они прятались под стульями, столами, диваном и стеллажами – везде, где можно было спрятаться, втиснуться, вжаться, чтобы потом выпрыгнуть, вывалиться и сожрать того, кто вздумает ходить ночью по гостиной. Я слышал их рык и крики. Это из гостиной? Или из леса? Я звал отца. Он тотчас же оказывался на пороге, осторожно открывал дверь и тихо входил в комнату. Остановившись возле кровати, отец наклонялся и целовал меня в щеку. Гладил меня по голове. Подтыкал одеяло и зажигал лампу на тумбочке, накинув на абажур белую рубашку, так что я лежал теперь в полутьме. И тогда я наконец засыпал.
Иногда ночью ко мне в комнату приходил призрак. Я не боялся, но лежал неподвижно и глаза не открывал, стараясь разглядеть его сквозь веки, а потом я все-таки осторожно приоткрывал глаза, и между веками образовывалась щелочка, такая узкая и едва ощутимая, что мне казалось, будто фигура передо мной – плод моего воображения. Может, мне снится сон, или она действительно стоит в дверях? Она входила в комнату, кралась к кровати и останавливалась. Стояла и смотрела на меня. Ничего больше, просто стояла и смотрела. А потом я слышал вздох – мама вздыхала. Мне так хотелось, чтобы она прилегла рядом, но она разворачивалась и выходила из комнаты так же беззвучно, как и пришла. Чего она хотела? Зачем она стояла по ночам возле моей постели, глядя на повзрослевшего ребенка? Было уже слишком поздно, поздно что-то говорить, поздно успокаивать, защищать его от всего, чего он боялся – темноты, леса, гостиной, смерти, всего на свете. Было уже слишком поздно. Или нет? Она вышла из комнаты, а я лежал, широко распахнув глаза. Я мог со всей ясностью разглядеть тумбочку и окно в изножье кровати. Где я? Лежу в спальне в доме на Аскэе; как всегда, лежу в темноте, дожидаясь, когда страх ослабит хватку и сон начнет действовать словно болеутоляющее, и тогда я смогу заснуть.