Дэни Бехард - Варварская любовь
Однажды под вечер за ними медленно проследовала полицейская машина, а потом умчалась прочь. И он, медленно ворочая мозгами, сообразил, как они с дочкой выглядели. Он подумал о женщине – дневной няне, которая его иногда выручала. Просто чудо, что его не поймали. Он боялся потерь, ночью прислушивался к каждому стуку двери, к каждой проезжающей машине.
Он подходил к окну, потом смотрел туда, где спала Иза, укутанная в одеяльце. Снова потерять эту любовь, этот тихий мир и все с ним связанное – эта мысль ранила его безмерно.
Ночью в ванной он стоял перед своим ничего не выражающим лицом. Он видел в зеркале слишком много жестокости; как он жалел, что не может спросить зеркало, что он здесь делает и что ему делать дальше, но он достиг того предела возможных ошибок, когда спрашивать уже нельзя. Он потерпел неудачу и с Иза-Мари, и в боксе, и с Луизой, и даже здесь, в месте, которое искали его соплеменники. Все, что оставалось, – это нежность его ребенка.
На следующий день перед рассветом он сложил вещи в машину и уехал. Он ехал по Нью-Джерси в Мэриленд, штат Виргиния, ехал три дня, останавливаясь в городишках, пока не нашел работу на конном дворе. Там ему дали квартиру над каретным сараем, он заплатил вперед и мог сажать Изу на солнышке, пока работал. Он понял, что можно найти согласие с самим собой на этих спокойных холмах, чистя конюшни, глядя долгими вечерами на пастбища и не думая, когда у него получалось не думать, ни о чем, абсолютно ни о чем.
Виргиния
1970–1988
Его снова звали Джуд. Джуд Уайт. Он носил рабочую одежду, как в юности, и навоз, который он разгребал, был все тот же. Его поражало, как легко деревня поглощает человека. Иногда люди упоминали Али или Фрейзера, и он думал обо всех, кого мог бы победить. Он никогда не говорил о боксе, никогда не заходил в спортивный зал. Он прятался за бородой и уделял все внимание лошадям и дочери. Дочь он не очень-то и понимал, а ухаживать за лошадьми научился у деда.
Хотя Иза родилась в Америке, переживавшей агонию Вьетнама, она если и ощущала войну, то только как силу, отбрасывающую тень с небес, подобно той, что являлась в ее детских фантазиях, когда она играла с динозаврами на картинках – вроде птеродактиля. Она росла, а Джуд становился все более загадочным, с его полыхающими волосами и бровями, изрытыми шрамами, с его перекрученной и опухшей рукой, не дающей ему спать холодными ночами. Он говорил редко, по-французски и по-английски, но крайне сдержанно, так что она научилась только лепетать «у меня английский засел в голове», слова câlice, ciboire и tabernac[25], легко перемежающиеся со словами «твою мать», «дерьмо» и «черт», – все, что она потом говорила, ухаживая за лошадьми.
Со временем она научилась чувствовать отцовское настроение – так набухают небеса и мир замирает перед бурей, приближающейся из-за горизонта. Он мог сидеть, высиживая мысли, потом пойти к поленнице, вытащить бревно и рубить его, пока не растрескивались сырые язвы на старой ране. Неровные чурбаки валились друг на друга, поленница шаталась там, где он ее складывал, будто он рубил тупым топором, дрожащими руками, с кипящей кровью в жилах. Хуже всего бывало зимой. Она и представить не могла, о чем думает отец, не видела, как он плачет или как кровоточит его рука, орошая промерзшую землю, когда он корчился среди разбросанных бревен, желая исчезнуть с лица земли.
Джуд и сам себя не понимал. Он боялся смены настроений и без памяти любил Изу. Когда она впервые заболела, он, видя, как она захлебывается от кашля, склонился над ней, дрожа и пытаясь не кричать. Она, глядя на него снизу, приняла его страх за гнев, хотя не без того, конечно. Он нагрел комнату, принес еще и обогреватель, закутал ее в одеяла и заставил потеть весь день, после чего Изе стало легче. Со временем она научилась притворяться маленькой, и это его беспокоило – девочка проявляла все признаки болезненности. Смущаясь, она полагала, что именно этого он хочет. Но любовь медлила, затягивая память о том, что не было ими, – городские прогулки, то, как она держалась за его рыжие волосы, или поля, солнце, просвечивающее через дверь конюшни, когда он сажал ее в пустые кормушки, когда сам работал, и нежные, трущиеся о нее, пахучие морды любопытных лошадей.
Со временем он предоставил ее самой себе. Каждый вечер он жарил отбивную, полагая, что это самая здоровая пища, – слово «стейк» стало у нее одним из первых. Стейк, сказал он, поставив перед ней тарелку с проперченным куском мяса с кровью. Это был слишком резкий переход от детской смеси, но она справилась. Когда возникали непреодолимые трудности, он полагался на хозяйку фермы, Барбару, которая делала то, что называла «тонкой работой», – толкла аспирин перед тем, как размешать в апельсиновом соке, вытаскивала клеща или занозу. Эта костлявая женщина прибыла в Виргинию из Шотландии еще девочкой, и ферма досталась ей в наследство от отца. Она не была замужем, но это ее, казалось, не беспокоило, а скорее веселило. Иза подглядела, что она часто делает с мужчинами то, что напоминало случку у лошадей, но чаще она делала это с женщинами. Когда Иза спросила, почему Барбара никогда не была замужем, та ответила, что любит лошадей, а мужчины только путаются под ногами.
Однажды в решетчатом свете стойла Барбара сняла рубашку, и Иза увидела две плоские груди, а на спине, когда Барбара повернулась, – отпечаток копыта лошади, похожий на знак тайного общества; кожа в этом месте была тонкой и странно изгибалась внутрь.
Как красиво! – сказала Иза.
Да, я знаю, ответила Барбара и запустила пальцы в густые курчавые волосы Изы, чтобы почесать ей голову. Иза зажмурилась и заурчала.
Быстрые и однообразные, шли годы; с первым же признаком созревания Изы Джуд устранился. Он вскакивал и поправлял проволочную вешалку на телевизоре, когда дочка задавала вопросы, или сразу убегал из дома.
Барбара отвечала на вопросы об изменениях в ее теле на примере кобылы, что в результате оказалось не так уж плохо. Но Джуд заметил этот новый солнечный взгляд, то, как Иза стоит перед зеркалом и расчесывает кудри и как болтает с ветеринаром. Он хотел исколотить всех и вся: лошадей, которых она гладила, мужчин, дышавших вблизи нее, женщин, на чьих волосах она училась заплетать косы. Рядом маячила Иза-Мари – белая как снег, одинокая в школе, одинокая на дороге, когда мальчик принес ей стихи. И Джуд уходил. Так что Иза до поры выжила. Он вспомнил, как его дед спасался от боли потерь пьянством. Он купил на распродаже дюжину бутылок, заставил себя пить и пил, пока это не вошло в привычку, – и все для того, чтобы Иза преодолела свой самый страшный страх.
Дни проходили от тумана до полного забытья, Джуд ходил сонный, пока не опохмелялся, и работал в этом промежутке прояснения сознания. Иногда он отмечал в Изе черты ее матери, словно та смотрела на него умными глазами, видя, какой он дурак. Но когда просыпалась его хмельная полуночная ярость, прирожденная мудрость Изы уступала место страху. С годами круговерть мыслей, хоть и ослепленная страхом неизбежной потери дочери, подсказала ему, что сделать, чтобы не потерять Изу, как он потерял Иза-Мари.
В своих снах он слышал имена, произносимые грубым голосом деда – Гаспе, Кэп-Чат, Ле Мекин, Сент-Анн-да Мон, Ривьер-а-Клод. Утерянные косточки и гнев Луизы больше ему не снились. Во сны приходил северный воздух, река Святого Лаврентия, похожая на каменное русло, широкая, покрытая рябью, решавшая, как ей согнуть деревья, изгибы дорог. Он просыпался, задыхаясь в тишине.
Иза, взрослея, старательно исполняла перед зеркалом обряды, включавшие в себя не только макияж или восхищение собой, но и тщательное создание лица, которое обещало стать похожим на материнское. Ее бледные губы и странные отметины на бедре были загадкой. Она унаследовала ресницы Джуда, но еще одним наследством стал шрам на носу, как у отца, – она заполучила его, когда, четырехлетняя, мешала рубить дрова. Голодная девочка стояла слишком близко, и щепка слегка задела лицо. Она заплакала, а он только бормотал: прости, прости. Она перепугалась, видя его испуг, вызванный глубокой раной. Он раскрасил ей нос йодом из ветеринарной аптечки. Барбара сказала, что она похожа на клоуна, но Иза даже не улыбнулась.
Однажды в школьной библиотеке она нашла книгу о людоедах и больше от нее не отрывалась. Помимо обрядов и храбрости ее поразило, что они ели друг друга, чтобы перенять силу врага. Она воображала, как, после того как ее съедят, она будет смотреть глазами каннибала и видеть мерцающий свет. Что случилось с силой матери после того, как она умерла? Может, она развевалась, как простыня на бельевой веревке, а потом улетела, точно красная пыль из-под колес проезжающей машины? Если бы она съела маму, стала ли бы она умнее и крепче и знала ли, кем станет, с большей точностью, чем предсказывали школьные тесты, библиотекарь, секретарша или помощник учителя?