Джон Кутзее - Медленный человек
«Гипнотизм, и больше ничего! – думает он. – Как странно, как старомодно!»
Его личная программа (у каждого из них есть своя личная программа) состоит главным образом из упражнений, направленных на обретение равновесия.
«Вам всем нужно учиться восстанавливать равновесие, – объясняет Маделин, – при вашем новом теле».
Вот как она это называет: ваше новое тело, а не ваше усеченное старое тело.
Существует также то, что в больнице называлось гидротерапией, а Маделин называет работой в воде.
– Выпрямите ноги, – говорит Маделин. – Обе. Как ножницы. Чик-чик-чик.
В прежние дни он бы скептически относился к людям, подобным Маделин Мартин. Но до поры до времени Маделин Мартин – это все, во что ему предложено верить. Поэтому дома, иногда на глазах у Марияны, иногда – нет, он проделывает упражнения из своей личной программы, даже качание под музыку.
– Хорошо, хорошо для вас, – одобрительно кивает Марияна. Однако она не потрудилась скрыть нотку профессиональной иронии в голосе.
«Хорошо? – хотелось бы ему сказать ей. – В самом деле? Я не так уж уверен, что это для меня хорошо. Как же может быть хорошо, когда я нахожу все это унизительным, все – от начала до конца?»
Он сдерживается. Он вошел в зону унижения; это его новый дом; он никогда не покинет его; лучше промолчать, лучше принять.
Марияна собирает все его брюки и уносит к себе домой. Через два дня она приносит их обратно – правая штанина аккуратно подогнута и подшита.
– Я не режу их, – поясняет она. – Может быть, вы передумаете и наденете протез. Посмотрим.
Протез. Она произносит это слово так, будто оно немецкое. Тезис, антитезис, затем – протез.
Хирургическая рана, с которой до сих пор не было проблем и которая, как он полагал, уже зарубцевалась, начинает чесаться. Марияна посыпает ее порошком антибиотика и меняет повязки, но зуд продолжается. Воспаленная рана представляется ему драгоценностью, сияющей во мраке. Он, в одном лице и стражник и заключенный, обречен сидеть над ней на корточках, охраняя ее.
Зуд уменьшается, но Марияна продолжает особенно тщательно промывать культю, присыпать порошком, нянчиться с ней.
– Вы думаете, ваша нога снова вырастет, мистер Реймент? – совершенно неожиданно спрашивает она однажды.
– Нет, я никогда так не думал.
– И все-таки вы, может быть, иногда так думаете. Как маленький ребенок. Ребенок думает: ты ее отрезаешь, а она снова вырастает. Понимаете, что я имею в виду? Но вы же не ребенок, мистер Реймент. Так почему же вы не хотите этот протез? Может быть, вы стесняетесь, как девочка? Может быть, вы думаете: вот вы идете по улице, и все на вас смотрят. Этот мистер Реймент, у него всего одна нога! Это не так. Это неправда. Никто на вас не смотрит. Вы носите протез, никто на вас не смотрит. Никто не знает. Никому нет дела.
– Я подумаю об этом, – говорит он. – Еще много времени в запасе. Просто уйма времени.
После шести недель работы в воде, раскачиваний под музыку и перепрограммирования он отказывается от услуг Маделин Мартин. Он звонит ей в студию в то время, когда занятия уже закончились, и оставляет сообщение на автоответчике. Он даже подумывает о том, чтобы позвонить миссис Путтс. Но что же он скажет миссис Путтс? В течение шести недель он готов был верить в Маделин Мартин и в лечение, предложенное ею: лечение старых систем памяти. Теперь он перестал в нее верить. Вот и все, тут больше нечего сказать. Если у него и осталось еще немного веры, то она перешла на Марияну Йокич, у которой нет студии и которая не обещает излечения, а лишь осуществляет уход.
Усевшись на краешек кровати и нажимая левой рукой на его пах, Марияна, кивая, наблюдает, как он сгибает, растягивает и вращает культю. Легчайшим нажатием она помогает ему. Она массирует ноющий мускул; потом она переворачивает его и массирует нижнюю часть спины.
При прикосновении ее руки он узнаёт все, что ему нужно знать: что Марияна не находит его ставшее дряблым тело отвратительным; что она готова, если сможет и если он позволит, передать ему через кончики пальцев изрядную долю своего цветущего здоровья.
Это не лечение, и делается все это не с любовью; вероятно, это всего-навсего традиционный медицинский уход, но этого достаточно. Что до любви, то ее питает он один.
– Благодарю вас, – говорит он, когда все закончено, говорит с таким чувством, что она бросает на него лукавый взгляд.
– Не за что, – отвечает она.
Однажды после ухода Марияны он вызывает такси, затем начинает медленно, боком спускаться по лестнице. Он крепко держится за перила, потея от страха, что выскользнет костыль. К тому времени, как прибывает такси, он уже ждет на улице.
В публичной библиотеке – где, к счастью, ему не нужно покидать первый этаж, – он находит две книги о Хорватии: путеводитель по Иллирии и далматскому побережью и путеводитель по Загребу и его церквям, а также несколько книг о югославской федерации и о недавней войне на Балканах. Однако о том, ради чего он сюда приехал, желая просветиться, – о характере Хорватии и ее народа – нет ничего.
Он берет книгу с названием «Народы Балкан». Когда возвращается такси, он готов.
«Народы Балкан: между Востоком и Западом» – таково полное название книги. Не так ли чувствовала себя семья Йокич дома: между ортодоксальным Востоком и католическим Западом? Если так, то как же они чувствуют себя в Австралии, где у востока и запада совершенно иные значения? В книге имеются черно-белые фотографии. На одной из них две крестьянские девушки в платках ведут по каменистой горной тропинке осла, нагруженного дровами. Младшая девушка застенчиво улыбается перед камерой, обнаруживая неровные зубы. «Народы Балкан» вышли в 1962 году, когда Марияны еще и на свете не было. А когда были сделаны эти снимки, одному Богу известно. Возможно, эти две девушки теперь бабушки, а быть может, они уже умерли и похоронены. И осел тоже. Родилась ли Марияна в таком мире – древнем мире ослов, коз, цыплят, в мире, где по утрам вода в ведрах покрывается коркой льда, – или она из рабочей семьи? Из рая?
Скорее всего, Йокичи привезли с собой с родины собственную коллекцию фотографий: крещения, конфирмации, свадьбы, семейные сборища. Как жаль, что он их не увидит. Он склонен больше доверять картинкам, нежели словам. Не потому, что фотографии не могут лгать, а потому, что они, как только покидают «темную комнату», где проявляются, становятся зафиксированными и неизменными. В то время как истории, например история об иголке, путешествующей по венам, или история о том, как он и Уэйн Блайт столкнулись на Мэгилл-роуд, кажется, все время меняют форму.
Камера, обладающая способностью преобразовывать свет в субстанцию, всегда казалась ему скорее метафизическим, нежели механическим устройством. Его первой настоящей службой была работа техника в «темной комнате». Его самым любимым занятием всегда была проявка фотографий в «темной комнате». Когда туманный образ появлялся под поверхностью жидкости, а темные пятна на бумаге начинали объединяться и становились четкими, он иногда испытывал легкий трепет экстаза, словно был свидетелем первого дня творения.
Вот почему позже он начал утрачивать интерес к фотографии: вначале – когда появился цвет, затем – когда стало ясно, что исчезает волшебство светочувствительной эмульсии, что для нового поколения очарование заключается в технике изображений без субстанции, изображений, которые могут сверкнуть в эфире, нигде не задерживаясь, которые всасываются в машину и выходят из нее поддельными. Он перестал запечатлевать мир в фотографиях и занялся сохранением прошлого.
Не говорит ли это что-то о нем – эта прирожденная любовь к черно-белому и к серым теням, это отсутствие интереса к новому? Может быть, именно этого не хватало в нем женщинам, особенно его жене, – цвета, открытости?
Он поведал Марияне, что хранит старые фотографии из преданности тем, кто на них запечатлен, – мужчинам, женщинам и детям, позировавшим перед объективом незнакомца. Но это не вся правда. Он хранит их также из преданности самим фотографиям, фотографическим карточкам, большинство которых – последние уцелевшие экземпляры, совершенно уникальные. Он дает им хорошее прибежище и, насколько это в его силах, заботится о том, чтобы у них было хорошее прибежище после того, как его самого уже не будет. Быть может, какой-нибудь незнакомец, который еще не родился, в свою очередь, сохранит его фотографию, фотографию покойного Реймента из «Дара Реймента».
Что касается политики семьи Йокич, что касается той ниши, которую они, возможно, занимали в мозаике балканской реальности, он никогда не подсмеивался над Марияной и не имел такого намерения. Как и большинство иммигрантов, они, вероятно, питают смешанные чувства к своей прежней родине. В гостиной у голландца, который женился на его матери и перевез ее из Лурда в Балларэт, стояли рядом фотография королевы Вильгельмины в рамке и гипсовая статуэтка Девы Марии. В день рождения королевы он зажигал перед ее изображением свечу, как будто она была святой. Infidиle Europe[9], говорил он обычно о Европе; на фотографии королевы был девиз: Trouw – вера, верность. По вечерам он сидел возле коротковолнового приемника, пытаясь уловить сквозь помехи хоть словечко из передач «Радио Хилверсум». В то же время он страстно желал, чтобы его новая родина оказалась такой, как он представлял ее издали. Что бы ни считали его сомневающаяся жена и несчастные пасынок и падчерица, Австралия – солнечная страна больших возможностей. Если коренные жители негостеприимны, если умолкают в их присутствии или вышучивают их неправильный английский, это неважно: время и упорный труд победят эту враждебность. Отчим все еще верил в это, когда Пол видел его в последний раз – девяностолетнего, бледного, вроде бледной поганки, шаркающего среди цветочных горшков в своей убогой оранжерее. Муж и жена Йокич, должно быть, верят во что-то аналогичное тому, во что верил голландец. Но их дети, Драго, Люба и вторая девочка, сформируют свое собственное представление об Австралии, более четкое и холодное.