Драго Янчар - Катарина, павлин и иезуит
В церкви святого Роха в Крайне темно, на колокольне дрожит Катаринин ангел, ибо от нее, от Катарины, которой он верен с тех пор, как она увидела свет веры и ей было назначено идти за его сиянием, сейчас из дальней дали исходит полярный холод, в ее сердце так же холодно и темно, как в тех самых темных и пустынных краях на севере, хотя она и бродит вокруг собора в Кельне, где на нее должен был бы пролиться золотой свет, о котором она так мечтала. В город они вошли, словно контрабандисты, словно испуганные тени, так как в ночи их будит бормочущий мешок мяса, бормочущая душа из открытой бездны, по ночам они не прикасаются друг к другу, каждый смотрит в свою бездну, им холодно, и сон бежит от них: ужас, могила и ловушка ожидают тебя, житель земли. Вы друг для друга – живые свидетели той ночи, которую хотите забыть, если бы вообще ее можно было вычеркнуть из памяти, но это никак нельзя, невозможно позабыть, как тайком, злодейски тащили тяжелую тушу, завернутую в рыбацкие сети, закутанную мешковиной; Симон ведет себя так, будто все уже давно обдумал, мешок с трупом он набивает камнями, затаскивает его в лодку и уплывает далеко по озеру… когда он возвращается, небо над горами начинает светлеть, на постели лежит Катарина, подбородок у нее дрожит от озноба, который больше не оставит ее, сейчас ее знобит так сильно, что Симон уже не сможет ее согреть, даже если на дворе будет весенняя лунная ночь, украшенная звездами, под которыми они лежали когда-то давно, весной… Симон собирает постельное белье, моет пол, под кроватью обнаруживается пистолет с серебряной рукояткой; подвязки, ленты, широкополая шляпа со страусовым пером – все, что осталось от покойника, тело которого лежит на дне Штарнбергского озера вблизи Тутцинга, все, что осталось от павлина, который когда-то распускал перья в Добраве, все летит в яму за домом, куда целое лето кидали рыбьи головы, всякие смердящие нечистоты, в которых никто не станет рыться; утром он кратко, в нескольких словах, объяснит сторожу, что капитан уехал ночью догонять свою артиллерийскую роту.
– Слава Богу, – скажет сторож, – Бог с вами, – добавит он вслед отъезжающим.
– Да, Бог с нами, – думает Симон, – помоги нам Господь; Катарина ничего не говорит, у нее дрожит подбородок, хотя лето еще не кончилось, болезненный холод проникает до самого сердца, ей так холодно, будто перед ней, так же, как перед Симоном, навсегда захлопнулись врата вечности.
А когда они добираются до Кельна, там уже заморозки, уже поздняя осень, очень часто улицы стоят, мокрые от дождя, горожане живут своей медлительной жизнью, изо дня в день пытаясь предугадать, что принесет приближающаяся военная зима; они в городе под названием Кельн, Кельморайна нигде нет, есть только огромная опустевшая стройка и колокола Претиоса и Специоса, которые в лучшие времена были провозвестниками славы великих реликвий, но сейчас даже колокола молчат – из осторожности, опасаясь, как бы их не перелили на пушечные ядра. В предместье, в трактире «Виноградная лоза», где они поселились, они проводят холодные ночи без прикосновений и без любви, с холодными сердцами и руками, сон – редкий гость в этой комнате, друг для друга они – немые свидетели той ночи на берегу озера, когда луна иногда выглядывала из-за облаков… В трактире их никто ни о чем не спрашивает, важно только то, что они платят, в военные времена приходится радоваться каждому гульдену, хотя их должны были бы расспросить, трактирщик обязан был бы поинтересоваться, не паломники ли они, не из Венгрии ли? Ибо здесь паломникам больше не радуются, уже довольно давно их не встречают у городских ворот с распростертыми объятьями и почестями, не потому что церковь закрыта, а потому что правители пришли к соглашению постепенно покончить с паломничеством, на дверях трактира висит объявление; от ветра и дождя буквы подвыцвели, но их все еще можно прочесть: «Божьей милостью архиепископ Кельнский и князь престольного города Бонна по императорскому мандату особым указом запрещают так называемым венграм доступ в наш город Кельн и наши архиепископские владения». Были изданы указы, предписывающие самое тщательное исполнение этого решения, каждого венгерского паломника, если бы таковой, вопреки указу, переступил границы государства, нужно было тотчас же задержать, допросить и выслать за пределы княжества… Указ предписывалось огласить с церковных кафедр и вывесить во всех общественных местах… мимо этого указа они ходят каждый день; Симон каждый день испытывает чувство тупой готовности к тому, что именно сегодня стражник положит руку ему па плечо, а Катарина каждый день надеется, что откроются врата святилища и она там, во тьме, куда сквозь оконные витражи едва проникает свет, увидит таинственное мерцание раки; она каждый день ходит по стройке и спрашивает сторожа из барака, когда же откроются двери храма, может быть, на Рождество? Сторож, охраняющий сломанные повозки и шаткие строительные леса, груды камней и песка, мешковину, развевающуюся на ветру, скрипучие балки и качающиеся блоки, сторож знает, что Катарина – паломница, никем другим она не может быть, но он не собирается о ней заявлять. – Решение направлено против толп дебоширов, а не против бедной женщины, – говорит он, – которую вера и надежда повлекли в дальнюю дорогу, но помочь ей он не может, сам не знает, – говорит он, – где спрятана рака, может быть, глубоко в подвале? – Женщина выглядит уставшей, замерзшей и невыспавшейся, но все равно это женщина, она все еще молода, он подмигивает ей, пусть приходит в барак, там она сможет обогреться, его глаза блестят, может быть, представится какой-то случай, он знает одного человека, который каждый день ходит в собор… – Он что, хочет сказать, что Катарина должна заплатить за доступ к Золотой раке своим телом? – Да, именно это он хочет сказать, но ведь и Мария Египетская оплатила путешествие в Святую землю, отдаваясь морякам, сторож руками и бедрами изобразил, как… Поскольку Катарина не ответила, он решил, что договор заключен и протянул руку, желая обнять ее за плечи, но в тот момент, когда он к ней прикоснулся, из ее губ и ноздрей, будто из пасти змеи или дракона, раздалось шипение, сторож отдернул руку и отскочил, словно испугался укуса гадюки, на него обрушился поток солдатских виндишевских ругательств; он попятился от этого, подобного фурии, призрака, споткнулся и упал на груду песка, покрытого собачьим пометом… – Никто и никогда меня больше не коснется, – говорит себе Катарина, возвращаясь в холодную комнату, – и он тоже, тот, кто ждет ее там, мрачный, погруженный в себя, в свою отверстую бездну; я и исповедываться не буду, пока не увижу раку… – ибо теперь Катарина начинает сомневаться, существует ли рака вообще. Она бродит по улицам, громко разговаривая сама с собой на родном языке, так что люди удивленно оглядываются на нее, а она громко и сердито шипит: И где же теперь Золотая рака с останками святых волхвов? Где маленькая базилика, свет которой сияет надо всем христианским континентом, где ее красота, способная насытить, обогреть и наполнить светом мрачную и холодную душу странницы из дальних краев, где золотые пророки на ее золотых стенах, Судия мира с Книгой жизни, Liber vitae, в которой все записано? Где царь Соломон, Rex Salomo с женственным лицом, в мудрости и нежности которого Катарина Полянец жаждет найти утешение, где Распятый, окруженный печальными ангелами? И где прочие чудодейственные святыни, ради которых паломники из словенских земель раз в семь лет пускаются в путь? Где посох и цепь святого Петра? Где кости святого Лаврентия, святого Себастьяна, где кожа святого Варфоломея? Где тернии из венца Иисуса и где гвоздь, которым его прибили к кресту? Где святые дароносицы, святые чаши и святые облачения, где украшенные алмазами посохи стародавних святых епископов? Может быть, всего этого вообще нигде нет? Она не будет исповедоваться, не расскажет, что случилось на берегу озера, не будет каяться, если Золотой раки не существует.
Каждый день она ходила в церковь Вознесения Девы Марии, открытую для верующих, сидела на скамье и смотрела в пустые лики апостолов, которые ничего не могли ей сказать, у них не было слов для ее души, закрытой, холодной и пустой. Она смотрела и в Ее лик, ave, gratia plena, Dominus tecum [144], со мной Его нет, со мной больше никого нет, там, в комнате ее ждет кровавый жених, она так ему и сказала однажды ночью, когда они лежали и смотрели в потолок: ты – мой кровавый жених.
И у Симона тоже больше никого не осталось, каждый день он все дольше отсутствовал дома, если можно было назвать домом эту холодную комнату над столовой в трактире, комнату, где весь день зияла пустота незаправленной и несогретой постели, а вечерами царили холодность и молчание Катарины, он не старался словом или прикосновением обогреть это пространство, он не мог ей помочь, кровавый жених, как он мог ей помочь, если был не в состоянии помочь самому себе. Каждый день он ходил по Марцелленштрассе и смотрел на двери, открывавшиеся и закрывавшиеся за профессами, схоластиками, коадъюторами[145] и послушниками, входившими в них, он узнал префекта по походке и по манере, с которой он разговаривал с каким-то неловким крестьянским парнем, таким когда-то был и он сам, сын турьякского холопа. На Марцелленштрассе находился иезуитский конвикт, это громадное здание со всей его строгостью, с длинными сверкающими коридорами, которые он угадывал за неподвижным фасадом, с лекционным залом и трапезной, спальнями и четырехугольным двором, который должен был скрываться за этими стенами, двором, на котором в перерывах обменивались знаниями и шутками молодые люди и происходили серьезные разговоры профессов; при всей его строгости, которой другие люди боялись, потому что не знали его простейших тайн, это здание с каждым днем казалось Симону Ловренцу все более подобным убежищу, надежному приюту, в нем было братство, дружба, отцовские и сыновние узы – все, что он отверг и пытался позабыть; там, в этом здании, обитала общность и единство всех членов ордена, мистическое единство, любовь, которая способна принимать и давать, принимать покаяние и отпускать грехи, осенить несчастную, блуждающую душу покровом всеохватывающего единения, такого, на какое никогда не способна любовь между мужчиной и женщиной.