Тадеуш Бреза - Стены Иерихона
Накипь, накипь, которую надо счистить.
Голова старика тряслась. Боль старит детей, стариков превращает в детей. Бывший президент залепетал так невразумительно, что даже Генрик, заподозрив недоброе, отпрянул от него.
- Не говори так, ради бога, - отец не просил, а предостерегал. - Мы, как и ты, когда-то давно кричали у себя в клубе: бандиты, отбросы, безумцы! А сегодня-они у власти. Выкинули меня из президентского кресла. Лучше ты сам будь поосторожнее!
Генрик недовольно смотрел на отца, только по глазам Ельского он понял, что, бесспорно, можно опасаться и этого. Тем временем взгляд старика прояснился.
- Прости меня, - прошептал он. - Может, это и глупо, что я сказал. Но, видишь ли, я так давно живу на свете.
VII
Ты? Ты! С каких это пор мы стали на "ты", недоумевал Чатковский. Но признавал этот факт и даже не выказывал сомнения, лишь удивлялся этому, будто собственному старому письму, написанному в уже выветрившихся из памяти обстоятельствах, которые можно сравнить со скалой, каменистым островком, остатком погрузившейся в воду суши, - в жизни оно ни на что не нужно, хотя и держится на ее поверхности. Да, огонь в своем стремительном наступлении сжигает не все, бывает, перескочит через что-нибудь, оставит себе на следующий раз, понуждая изумиться тому, что он признает исключения и способен пощадить, он, столь неумолимый. Точно так же и время, которое, возможно, то же самое, что и огонь, только очень медленный.
Жизнь выгорает сегодня, прошлое-в памяти, порой от самой буйной жизни остается горстка пепла, ничего ни для нынешнего дня, ни для воспоминаний. Поскольку, если быть точным, их, воспоминаний, и нет, есть только проблемы, временно отложенные.
Чатковский обходился без прошлого, хотя оно у него и было бурным. О том, что произошло позавчера, он никак не мог ничего вспомнить. Когда-то он был коммунистом, полгодапослушников, затем отмахнулся от мировоззренческих проблем и всерьез занялся теорией стихосложения. Он не отрекался от всего этого, точ^.1 так же, как не отрицал, что это вот он на фотографии р детском платьице. Ясно, что теперь оно ни к чему его не обязывало, раз сам он стал кем-то совершенно другим. Как актер, сегодня перевоплотившийся в Гамлета, нс думает о том, что месяц назад он был Гутем, так и Чатковский всегда находился в настоящем времени, никогда не отдавался прошлому, и вспоминат', для него было делом столь же нереальным, как и видеть сны Он испытывал самые странные чувства, беря в руки "Капитал" или "Подражание Христу", только в этих книгах он находил подтнерждение того, что прошлая его жизнь была, - есть люди, которых ощущение того, что какой-то миг они уже переживали когда-то, утверждает в вере, что они уже однажды жили на земле.
Чатковский равным образом не помнил ни своих верований, ни своих взглядов. Случалось, что в обществе, на улице или на собрании женский голос произносил его имя, и тогда только Чатковский вспоминал о старом своем романе, о котором ничего ему нс говорили ни глаза женщины, ни ее губы, ни весь ее облик.
- Мне кажется, ты ошибаешься, приписывая каждому покушению две сущности-нравственную и техническую. На самом деле природа всякого поступка только одна. Если ты не видишь этого в покушении на жизнь ненавистного тебе человека, то приглядись к своему покушению на целомудрие любимой женщины. Тут обе стороны-нравственная и техническая-одно и то же, по крайней мере они так слились, что ты не можешь думать о каждой из них по отдельности, как за шитьем ты не в состоянии думать то о нитке, то об иголке.
Чатковский видел перед собой некрасивое лицо Фриша, одутловатое и серое, но тем не менее спросил его, куда серьезнее, чем, скажем, красавца Тужицкого:
- Но ведь ты сначала говоришь себе, что любишь, а затем уж думаешь, как будешь ею обладать.
Фриш пропустил это мимо ушей, вернувшись к проблеме покушения.
- Брут загорается лишь после того, когда понимает, что с технической точки зрения он сможет убить Цезаря. Действия только у нас, интеллектуалов, могут облекаться в теоретические формы. Для людей, живущих полнокровной жизнью, мысль неотделима от возможности. Это напоминает процесс оплодотворения. Люблю-значит, могу обладать, ненавижу-значит, могу убить. Нет ни безнадежной любви, ни безнадежной ненависти. В жизни. Ибо на бумаге-сколько угодно. И в голове, без которой никогда бы не было никакой бумаги.
Фриш сидел за деревянным маленьким столом, наверное, бывшим когда-то кухонным. Грязными, очень жесткими и длинными ногтями он рисовал на нем бороздки и отковыривал щепки.
По-видимому, он часами занимался этим, так как во многих местах стол был выщерблен.
- Под таким углом зрения любопытно выглядит ненависть богов. Особенно по отношению к смертным, над которыми они были вознесены сверх меры. Они в любой момент могли уничтожить все, что захотят, и осознание такой возможности должно было бы отобрать у их ненависти всякую горечь. А ведь они искренне ненавидели. Я предполагаю, - он вырвал щепку побольше и какое-то время разглядывал ее, - что проистекало это из следующей причины...
Он метнул взгляд на Чатковского. Ему не терпелось высказаться.
- Но только никому ни слова, - предупредил он. Чатковский не понял, что Фриш берет с него обещание молчать, поскольку опасается за свое право на какую-то мысль: он полагал, что философские рассуждения, по-видимому, тянут того выболтать какие-то политические или партийные секреты. Видишь, богиэто никакой не талант, никакая не своеобразная способность, по большей части это всегда лишь сила. Что-то среднее между великим князем и стихией. Позиция и мощь. Как глупы все их шутки, да, им есть в чем позавидовать людям!
И Фриш продекламировал:
...Tantusne evertere-dixit
Me superis labor est, parvague puppe sedentem
Tain magno petierc mari!
- Вергилий? - спросил Чатковский. И тут же понял, что нет.
и вспомнил тот вечер, когда перешел с Фришем на "ты". Тогда все готовились к экзаменам, а Фриш учил только стихи. До поздней ночи они проверяли друг друга по латинской грамматике, как вдруг этот чудак-способный, о чем они знали, но всегда говорили, что он провалится на экзаменах из-за своей робости, - начал читать Лукиана. Он декламировал его. пока шли через всю Варшаву, от Старого города до Уяздовских аллей, где немного посидели; было, кажется, часа три, к ним прибилась какая-то собака, две проститутки попросили закурить, и тогда Фриш. желая покрасоваться, перешел к Овидию. Он знал наизусть множество отрывков в оригинале и их переводы, порой несколько одного и того же фрагмента.
- Ты считаешь. Цезарь мог в это верить. - задумался Чатковский. Он произнес имя Цезаря, стремясь показать Фришу, что знает! Он теперь вспомнил то самое место у Лукиана, вспомнил, что это были слова Цезаря, который, торопясь из Африки в Рим, сказал во время бури: "Так трудно бессмертным свалить меня, что против сидящего в утлой лодчонке они бросают столь огромное море!"
- Такие, как он, верят, - сказал Фриш. - Собственная незаурядность возбуждает их, но еще больше-их собственная удача.
Им кажется, природа не в силах устоять перед их личным обаянием и оттого питает к ним слабость. Они относятся к природе так, будто она отдалась им. Превратности судьбы для них-то же самое, что скандалы, которые устраивает любовница.
Она яростно накидывается на тебя, но готова пожертвовать за тебя жизнью.
Комнаты вроде той, в которой жил Фриш, Чатковский видел только в театре. Самый настоящий чердак, и никаких особых подробностей-итак, скошенный потолок, невзрачное окошко, одно, сейчас мокрое от дождя, очень узкая железная кровать, железная печурка, чайник, которому самое место на помойке. В углу стопка книг и ботинки, словно с усами от растрепавшихся шнурков. Только стены взяли на себя труд скрасить однообразие комнаты. С помощью простейших средств, давно всем известных, - с помощью трещин, дыр и подтеков стены были буйно расписаны. Целые картины, но в основном что-то похожее на зарисовки в альбоме-фрагменты, какие-то детали, лица, запечатленные для того лишь, чтобы взять на заметку, руки, гротескно жадные, бороды, лягушки, листья, коллекция носов, собачьи морды, лапки ящериц, словом, излюбленные темы случая. Коегде штукатурка отвалилась и видна была дранка.
- Ты вообще веришь в величие? - спросил Чатковский. - Я говорю, прибавил он, - сегодня!
С подоконника стекала вода, многими ручейками разбегаясь по стене, и собиралась на полу, образуя лужицу, которая, похожая на язык, осторожно продвигалась все дальше и дальше. Две стены по бокам и косой потолок постепенно покрылись мокрыми пятнами.
Фриш сказал:
- Не могу уверовать в ничтожество, хотя и вижу его. Не могу поверить, что величия нет, хотя я его и не вижу.
Он пояснил:
- Это талант! Это просто талант, как и всякий другой.
Великий человек рождается так же, как скрипач или проповедник, порой только природа забывает проверить, способна ли она дать ему слушателей. И это ее несовершенство. В этом как раз ущербность наших дней. Читая книгу, можно брать из нее только сюжет, а не наслаждаться искусством, великого человека можно использовать в практических делах, не обращаясь к его величию.