Тадеуш Бреза - Стены Иерихона
Честолюбие на это способно. Все разные штучки, гримасы, какие-то дурачества, истинный разгул ребячества. Что за всем этим?
- Что у вас тут происходит такое, - вспоминает Бишетка обращенный к ней вопрос Медекши.
- Спирт в каждом из вас пробуждает школьника.
- Даже в Товитке? - пыталась она защитить своих.
- Я понимаю, - сказал князь. - Ей просто страстно хочется мужчины. Так всегда было. Это свойственно и природе алкоголя, и природе женщины. Но вы? - дивился он. - Вас-то отчего разбирает? Пить, чтобы паясничать, да еще паясничать на манер молокососов. В мое время молодежь изображала из себя взрослых, сейчас наоборот-детей. И это в вас, должно быть, глубоко сидит, пьянство не лжет. Я, выпив, ощущал себя Наполеоном, а каждый из вас-сопляком. Что только на человека не находит!
Они сгрудились вокруг Медекши.
- Вы, князь, идете? - спросил Чатковский.
Старик посмотрел на него.
- Послушайте, - стал он ему растолковывать. - Собрался я однажды пойти вместе с компанией, которая задумала покинуть вечеринку и отправиться в ресторан. В дверях мы сталкиваемся с группой выходящих оттуда. Знакомые! Что это вы, неужели спать, так рано? Зачем же. Мы идем к этому господину, смеясь показывают на одного из приятелей. У меня дома есть немного водки, говорит тот, и граммофон. Чего тут высиживать в такой толкотне. А вы? спрашивает нас. А мы как раз наоборот. - Медекша развел руками. - Лишь бы не на одном месте.
- Ну, бывает ведь иногда скучно, - возразил, оправдываясь, Чатковский. - И что, сидеть?
Медекша рассердился.
- Вот тебе и на! Делаете из меня старого брюзгу. Само собой, если здесь скучно, надо идти в другое место. Бежать, но от скуки, а не от веселья. А вы что? Я наблюдаю за вами. Вечно вы все меняете. Квартиры, жен, веру. Идешь к знакомым. А тут с кем-то другим, кто-то другой, в каком-то другом месте. Сегодня либерал, спустя неделю голова одурманена фашизмом. И тогда голова такая называется открытой. Вся ваша натура-сплошная переменчивость.
Мотыч уже и думать позабыл о своем шутовстве. Одно он знал твердо:
- Не у всех, - раскипятился он.
- Но у всех самых выдающихся в вашем кружке, - князь погрозил пальцем. - Ваш нравственный фундамент зыбок. Ну, а засим-я вас не держу, летите.
Чатковский засмеялся.
- Полнокровная жизнь!
Медекша оторвал взгляд от пола, посмотрел прямо ему в глаза, потом еще дольше и Мотычу, и Чатковскому, и Кристине.
- Ничего себе полнокровная, - буркнул он. - Не можете себе места найти.
Время от времени в библиотеку заглядывал сам Штемлер. Его место было подле Яшча, Дитриха, Черского, Костопольского, так что сюда он заходил на минутку, отдышаться. Только тут глаза его блаженствовали, ибо здесь царил полумрак. В столовой, в гостиной, в одной и другой, в зале было иначе. Искрясь лампами, они выглядели парадно и празднично, залитые белым электрическим светом. В библиотеке горела одна лампочка, не замененная яркой, как и обычно. Какой покой! Хоть и здесь люди, это правда, но все разбрелись по разным комнатам, тут не больше их, чем где-нибудь еще. Повсюду они казались одинаковыми, метя свое место рюмками, чашками, тарелочками, нигде они не были свободны от их общества, как ремесленники от своих инструментов. Штемлер отвел глаза от этой картины. Вот! По большей части лишь отопьют, попробуют. Прием по самой своей сути был мотовством. А тут еще дополнительные траты. Штемлер страдал.
И если заскочил в библиотеку убедиться, что здесь, как и всегда, горит одна лампочка, то сделал он это не от пристрастия к будничности и не того ради, чтобы дать отдых глазам, а затем, дабы с облегчением констатировать: электричество не растрачивается тут попусту.
Весь вечер его трясло от страха. Он так ни к чему и не притронулся, не от скупости, а потому, что там, где великодушие, голоду места нет. А таким и казался сам себе Штемлер. Проблему своей неслыханной бережливости он решил для себя, как на войне, где бояться можно лишь во имя того, чтобы совладать с собой; по нему не было заметно, какие он испытывает муки, хозяин и скряга в одном лице. Что победит! Штемлер раздваивался. Внешне-хозяин дома, муж, отец, даже друг, в финансовых делах как рыба в воде, а в душу его прокрался скупец.
Прислушивающийся, бдительный, нежный к деньгам, он жил больше его оболочкой, нежели корнями, более равнодушный к своим шахтам, заводам, домам, чем к тому, что все вокруг приходит в упадок. Он никогда не решался купить землю ни на берегу моря, ибо вода вымывает почву, ни на склоне горы, ибо она крошится и осыпается. Огнестойкие шкафы и нержавеющие ножи-вот что его радовало. Он мечтал, чтобы и все остальное было таким же. Ничего у него не выходило. Хотя он и отдавал себе отчет в том, что на разрушение каменного дома понадобится несколько десятилетий, время досаждало Штемлеру тысячью мелочей, царапало своими когтями стену, покрывая ржавчиной краны, расшатывая ручки и дверные косяки, ступеньки на лестнице. А содержание дома? Многие считали главной целью тут деньги, для Штемлера это было неумолимой, словно время, щелью, дырой, через которую уплывало состояние. Дом поглощал его, жена поглощала его и дети тоже, поглощала жизнь. Что делать.
Расходы, цены, необходимость вкладывать деньги! Отрицательная сторона жизни. Еще один образ зла. Самый страшный для Штемлера. Как же обидела его судьба, когда одарила его такой чувствительностью на траты, но вместе с тем не лишила рассудка. Штемлер прекрасно понимал, что иной ход событий невозможен, что нельзя только собирать, никому не платя, и, наконец, что за пределами деловой сферы раскинулась сфера личной жизни, которая только сосет и сосет. Если бы, наподобие снотворного, были такие таблетки, которые заглушают нерв бережливости! Без малейших колебаний Штемлер ухватился бы за них. И прямо сегодня вечером. По разным причинам давно следовало решиться на это, и он подсчитал, во сколько такой прием обойдется, вынудил себя согласиться, сжал зубы, не проронил ни слова, когда список приглашенных начал расти. Он мог думать, что переборол себя. Но только на один раз. А тут вторично приходилось оплакивать цену каждой бутылки. Не только тогда, когда покупал ее, но и потом, когда ее распивали.
Он присутствовал при уничтожении всех этих яств и напитков с таким чувством, с которым присутствуют на похоронах. Каждый кусок, каждый глоток, который исчезал в горле гостя, был для него еще одной похоронной процессией. Он провожал глазами деньги, которые превратил в индюшку, в паштет, в старку. Вот второй раз пропадают еще несколько злотых, принесенных в жертву тоненькому слою икры на тартинке, то есть в первый раз, когда он оторвал ее от себя, поставив на ней крест, а теперь опять, но представшую в естественном своем виде перед его глазами, которые следят за этой потерей. Consummatum est! '[' Все кончено (лат.).] Но нет. Гость откусил половинку, остальное откладывает, чтобы ответить, так как кто-то заговорил с ним. И теперь позабудет. И вновь Штемлер впадает в печаль. Третий! Он не согласится ни на какие чудачества. Но предчувствует, какое облегчение должно испытывать подобное ему существо, подбирая объедки. Ему это не дано. Он не будет искать удовлетворения в помоях. В приносящем наслаждение реванше скряг, которые вытягивают свое из могилы.
И еще вчера этот роковой случай с машинкой. Вор влез уже после окончания рабочего дня. Через окно. Сначала вытащил машинку, хотел вернуться, но его спугнули детишки во дворе. Вот все, что установило следствие. Кто теперь будет отвечать за окно? Кто должен был проверить, все ли в порядке? Или еще: вор проник через кабинет директора. Для чего же Штемлер сказал секретарше, что еще вернется? Она его не дождалась, ушла, а у него вечер сложился иначе. Какого же черта он открывал окно!
Проклятье, бесился Штемлер, будь он неладен, этот свежий воздух! Но кто в конторе распространялся на сей счет? Он сам.
Тысяча злотых. Самая последняя инвестиция, огромная черная машинка. Вот усаживается за нее девица Дрефчинская и-понеслась. Пальцы, словно град, летят вниз, а потом, подбрасываемые клавишей, выскакивают вверх, как из катапульты. А конец строки? Это сплошные чудеса! По смазанной маслом стали, до самого конца в левый угол, летит валик, а на нем бумага, которая, набрав разгон, должна вернуться назад. Совершенство того, что ново-так ощущал это наслаждение Штемлер, - и не знаешь даже, во что обходится его работа. Как юное создание, которое ничто не заботит. Какая радость иметь возможность думать, что оно не изнашивается. И вот такая вещь пропадает. Хотя полно было надежд, что служить она будет вечно.
Не ее вина! Так чья? Ясно, что Дрефчинской. И тут Штемлер спохватывается. Его злость разбирает, что собственность его пускают по ветру, а тут проклятая реальность. Барышня должна вернуть деньги, но из чего? Даже если он станет вычитать у нее из жалованья, то соберет на машинку через пять лет. Да и удобно ли это? Кстати, когда он пилил ее за эту халатность, разве не дала она ему понять, что готова бросить место. Так как же?