Луна и грош - Моэм Сомерсет Уильям
Через несколько дней Стрикленд начал ходить по комнате. От него остались только кожа да кости, одежда болталась на нем как на вешалке. Взлохмаченная рыжая борода, отросшие волосы, необычно крупные черты лица, заострившиеся от болезни, придавали ему странный вид – странный настолько, что он уже не был отталкивающим. В самой несуразности этого человека проглядывало какое-то монументальное величие. Я не знаю, как точно передать впечатление, которое он на меня производил. Не то чтобы его насквозь проникала духовность, хотя телесная оболочка и казалась прозрачной, – слишком уже била в глаза чувственность, написанная на его лице; быть может, то, что я сейчас скажу, смешно, но это была одухотворенная чувственность. От Стрикленда веяло первобытностью, точно и в нем была заложена частица тех темных сил, которые греки воплощали в образах получеловека-полуживотного – сатира, фавна. Мне пришел на ум Марсий, поплатившийся своей кожей за дерзостную попытку состязаться в пении с Аполлоном. Стрикленд вынашивал в своем сердце причудливые гармонии, невиданные образы, и я предвидел, что его ждет конец в муках и отчаянии. «Он одержим дьяволом, – снова думал я, – но этот дьявол не дух зла, ибо он – первобытная сила, существовавшая прежде добра и зла».
Стрикленд был еще слишком слаб, чтобы писать, и молча сидел в мастерской, предаваясь бог весть каким грезам, или читал. Я видел у него книги самые неожиданные: стихи Малларме – он читал их, как читают дети, беззвучно шевеля губами, и я недоумевал, какие чувства порождают в нем эти изысканные каденции и темные строки; в другой раз я застал его углубившимся в детективный роман Габорио. Меня забавляла мысль, что в выборе книг сказываются противоречивые свойства его необыкновенной натуры. Интересно было и то, что, даже ослабев телом, он ни в чем себе не потакал. Стрев любил комфорт, и в мастерской стояли два мягких глубоких кресла и большой диван. Стрикленд к ним даже не подходил, и не из показного стоицизма – как-то раз я застал его там совсем одного сидящего на трехногом стуле, – а просто потому, что он не нуждался в удобстве и любому креслу предпочитал кухонный табурет. Меня это раздражало, я никогда не видел человека более равнодушного к окружающей обстановке.
27
Прошло две или три недели. Однажды утром, когда моя работа вдруг застопорилась, я решил дать себе отдых и отправился в Лувр. Бродя по залам, я разглядывал хорошо знакомые картины и тешил свою фантазию чувствами, которые они во мне пробуждали. В одном из переходов я вдруг увидел Стрева. Я улыбнулся, ибо его кругленькая особа неизменно вызывала улыбку, но, подойдя ближе, заметил, что вид у него, против обыкновения, понурый. Чем-то очень удрученный, Стрев тем не менее был смешон, как человек, неожиданно упавший в воду: только что спасенный от смерти, он насквозь промок, еще не оправился от испуга, но понимает свое дурацкое положение. Его круглые голубые глаза тревожно блестели за очками.
– Стрев, – окликнул я его.
Он вздрогнул, затем улыбнулся, но какой-то горестной улыбкой.
– Что это вы, сэр, вдруг вздумали бездельничать? – весело осведомился я.
– Я давно не был в Лувре. И вот решил посмотреть, нет ли чего-нибудь нового.
– Но ведь ты говорил, что должен на этой неделе закончить картину?
– Стрикленд работает в моей мастерской.
– Ну и что с того?
– Я сам ему предложил. Он еще слишком слаб, чтобы вернуться домой. Я думал, мы будем работать вдвоем. В Латинском квартале многие так работают. Мне казалось, что это очень славно получится. Я всегда думал: как хорошо перемолвиться словом с товарищем, когда устанешь от работы.
Он говорил медленно, с запинками, глядя на меня своими добрыми, глуповатыми глазами. Они были полны слез.
– Я тебя что-то не понимаю.
– Стрикленд не может работать, когда в мастерской еще кто-то есть.
– А тебе какое дело, черт возьми! Ведь это же твоя мастерская! – Стрев бросил на меня жалобный взгляд. Губы его дрожали.
– В чем дело, объясни, – потребовал я.
Он молчал, весь красный. Потом с несчастным видом уставился на какую-то картину.
– Он не позволил мне писать. Сказал, чтобы я убирался.
– Да почему ты-то не сказал ему, чтобы он убирался ко всем чертям?
– Он меня выгнал. Не драться же мне с ним. Швырнул мне вслед мою шляпу и заперся.
Я готов был убить Стрикленда, но злился и на себя, так как, глядя на беднягу Стрева, едва удерживался от смеха.
– А что на это сказала твоя жена?
– Она ушла за покупками.
– А ее-то он впустит?
– Не знаю.
Я оторопело уставился на Дирка. Он стоял, точно провинившийся школьник перед учителем.
– Хочешь, я сейчас пойду и выгоню Стрикленда?
Он слегка вздрогнул, и его лоснящееся красное лицо стало еще краснее.
– Нет. Ты лучше не вмешивайся.
Он кивнул мне и ушел. Я понял, что почему-то он не хочет обсуждать эту историю, но почему – мне было неясно.
28
Неделю спустя все выяснилось. На скорую руку пообедав в ресторане, я вернулся домой и сел читать в своей маленькой гостиной. Часов около десяти вечера в передней раздался надтреснутый звон колокольчика. Я открыл дверь. Передо мной стоял Стрев.
– Можно к тебе?
На полутемной лестнице я толком не разглядел его, но в голосе его было что-то странное. Не знай я, что он трезвенник, я бы подумал, что он пьян. Я провел его в гостиную и усадил в кресло.
– Слава богу, наконец-то я тебя застал! – воскликнул он.
– А в чем дело? – спросил я, удивленный такой горячностью.
Только сейчас я его разглядел. Всегда очень тщательно одетый, Дирк выглядел растерзанным и даже неопрятным. Я улыбнулся, решив, что он выпил лишнего, и уже хотел над ним подшутить!
– Я не знал куда деваться, – выпалил он. – Я уже приходил сюда, но тебя не было дома.
– Я сегодня поздно обедал.
Теперь я понял, что не хмель привел Дирка в такое состояние. Лицо его, обычно такое розовое, пошло багровыми пятнами. Руки тряслись.
– Что с тобой? – спросил я.
– От меня ушла жена.
Он с трудом выговорил эти слова, задохнулся, и слезы потекли по его круглым щекам. Я не знал, что сказать. Первая моя мысль была, что ее терпение лопнуло, и, возмущенная циническим поведением Стрикленда, она потребовала, чтобы Дирк выгнал его. Я знал, на какие вспышки она способна, несмотря на свое внешнее спокойствие. И если Стрев не согласился на ее требование, она могла выбежать из мастерской, клянясь никогда больше не возвращаться. Впрочем, бедняга был в таком отчаянии, что я даже не улыбнулся.
– Да не убивайся ты так, дружище. Она вернется. Нельзя же всерьез принимать слова, которые женщина говорит в запальчивости.
– Ты не понимаешь… Она влюбилась в Стрикленда.
– Что-о?! – Я был ошеломлен, но едва смысл его слов дошел до меня, как я понял, что это вздор. – Какую чепуху ты несешь. Уж не приревновал ли ты ее к Стрикленду? – Я готов был рассмеяться. – Ты знаешь не хуже меня, что она его не выносит.
– Ничего ты не понимаешь, – простонал он.
– Ты истеричный осел, – нетерпеливо крикнул я. – Пойдем-ка, я напою тебя виски с содовой, и у тебя легче станет на душе.
Мне подумалось, что по той или иной причине – а ведь один бог знает, как изобретателен человек по части самоистязания, – Дирк забрал себе в голову, что его жене нравится Стрикленд, и, со своей удивительной способностью высказываться не к месту, он оскорбил ее, а она, чтобы ему отплатить, притворилась, будто его подозрения основательны.
– Вот что, – сказал я, – пойдем сейчас к тебе. Раз уж ты заварил кашу, так ты ее и расхлебывай. Твоя жена, по-моему, женщина незлопамятная.
– Но как же я туда пойду? – устало отозвался Дирк. – Ведь они там. Я им оставил мастерскую.
– Значит, не жена ушла от тебя, а ты ушел от жены?
– Ради бога, не говори так!
Я все еще не принимал его слова всерьез, ни на минуту не веря тому, что он сказал. Однако Дирк был вне себя от горя.