Семейство Таннер - Вальзер Роберт Отто
– Ты ведешь себя странно, – сказал жене Агаппея, внезапно возникший у крыльца, как раз когда они собирались войти. Клара промолчала, будто и не слышала. Потом все отправились спать.
Еще тою же ночью Клара, которой не спалось, написала Хедвиг письмо:
«Милая барышня, сестра моего Каспара! Я просто не могу не написать Вам. Сон бежит моих глаз, я не нахожу покоя. Сижу здесь полураздетая за письменным столом и невольно погружаюсь в сумбурные мечты. Мне мнится, что я могла бы написать письма всем людям, любому незнакомцу, любой душе; ведь все людские души, как мне кажется, трепещут от теплых чувств ко мне. Сегодня, когда протянули мне руку, Вы долго смотрели на меня, испытующе и с некой строгостью, будто уже знали, как со мною обстоит, будто сочли, что обстоит со мною скверно. В Ваших глазах со мною обстоит скверно? Нет, не думаю, что Вы проклянете меня, когда все узнаете. Вы ведь из тех девушек, от которых не хочется ничего утаивать, которым хочется сказать все, и я скажу Вам все, чтобы Вы все знали и могли полюбить меня; ведь Вы полюбите меня, когда узнаете, а я просто жажду, чтобы Вы меня любили. Я мечтаю видеть вокруг себя всех красивых и умных девушек – как подруг и советчиц, да и как учениц. Вы, как сказал Каспар, решили быть учительницей и посвятить себя воспитанию маленьких детишек. Я тоже хочу стать учительницей, потому что женщины – прирожденные воспитательницы. Вы хотите приобрести профессию, хотите чего-то добиться: это очень Вам под стать и вполне соответствует моему представлению о Вас. Под стать это и времени, в какое мы живем, и миру – детищу этого времени. Прекрасный план с Вашей стороны, и будь у меня ребенок, я бы послала его учиться к Вам, полностью доверила бы Вам, так что он бы привык почитать Вас как мать и любить. Дети станут смотреть на Вас, чтобы увидеть по Вашим глазам, строгая Вы или добрая. Как же будут горевать их маленькие юные души, заметив, что Вы входите в класс с заботой на лице; ведь детям понятна Ваша душа. Вам не придется долго иметь дело с непослушными детьми; мне кажется, даже самые непослушные и избалованные быстро устыдятся перед Вами своих проступков и пожалеют, что причинили Вам боль. Подчиняться Вам, Хедвиг, – как это, наверно, чудесно. Мне бы хотелось подчиняться Вам, хотелось бы стать ребенком и изведать удовольствие от покорности Вам. Вы намерены уехать в маленькую, тихую деревушку! Тем лучше. Тогда Вы будете учить деревенских ребятишек, а воспитывать деревенских детей куда лучше, нежели городских. Но Вы бы и в городе добились успеха. Вас влечет в деревню, к низким домикам, к садикам подле домов, к лицам людей, какие там видишь, к бурной реке, протекающей по соседству, к уединенному, прелестному берегу озера, к растениям, какие ищешь и находишь в лесном покое, к сельским животным, к сельскому миру. Вы все найдете, ибо все это под стать Вам. Человек под стать тому, к чему его влечет. Конечно же однажды Вы найдете там ответ на вопрос, как сделаться счастливой. Вы уже теперь счастливы, и мне так хочется обладать Вашей бодростью. Глядя на Вас, невольно веришь, что знаешь Вас с давних пор, знаешь даже, как выглядит Ваша маменька. Других девушек находишь хорошенькими, а то и красивыми, но с Вами иначе: едва увидев Вас, тотчас же хочешь быть для Вас знакомым и любимым. В Вашем юном, светлом лице есть что-то притягательное, прямо-таки родственное; может быть, это как раз сельское? Ваша маменька из крестьян? Наверно, она была красивая, милая крестьянка. В городе, как однажды сказал мне Каспар, она много страдала, и я этому верю, прямо воочию вижу Вашу маменьку. Она вела себя горделиво и сама же от этого страдала. Неудивительно, ведь в городе человеку нельзя вести себя так горделиво, как в деревне, где женщина легко видит себя свободной хозяйкой. Мне бы хотелось чуточку Вам угодить тем, что я говорю о Вашей маменьке, за которой Вы, когда бедняжка хворала и совершенно пала духом, заботливо ухаживали. Я видела и портрет Вашей маменьки и почитаю ее и люблю, коли Вы позволите. С Вашего позволения, я бы любила и почитала ее еще больше. Если б могла увидеть ее, я бы пала ей в ноги, взяла ее руку и прижалась к ней губами. Для меня это было бы сущим благодеянием. Сравнимым с частичной, далекой не полной уплатой давнего долга, ведь я ее должница, и Ваша, Хедвиг, тоже. Ваш брат Каспар часто, наверно, бывал с Вами равнодушен и груб; ведь к тем, кто их больше всего любит, молодые мужчины нередко жестоки, так они пробивают себе дорогу в широкий мир. Я понимаю, художник часто вынужден отбрасывать любовь как путы. Вы видели его совсем юным, мальчуганом, который ходил в школу, корили его за проказы, спорили с ним, сочувствовали ему и завидовали, защищали и остерегали, бранили и хвалили, разделяли его первые, просыпающиеся чувства и говорили ему, что они прекрасны; Вы отдалились от него, когда заметили, что на уме у него иные планы, нежели у Вас; позволили ему поступать, как он хочет, и надеялись, что с ним все будет хорошо и он не оступится. Когда он уехал, Вы тосковали по нем и бросились ему на шею, когда в один прекрасный день он вернулся, и тотчас снова взяли его под опеку; ведь он такой человек, которому нужна, прямо-таки необходима постоянная заботливая опека. Благодарю Вас. Мне недостает духу, недостает сердца и слов, чтобы поблагодарить Вас. И я не знаю, позволено ли мне Вас благодарить. Быть может, Вы и знать обо мне не желаете. Я грешница, но, может статься, грешницы заслуживают позволения узнать, что надобно делать, дабы стать смиренными. Я смиренна, не надломлена и не сломлена, но полна пылкого, просительного, умоляющего смирения. Смирением я хочу загладить то, что нарушила любовью. Коль скоро для Вас хоть что-то значит иметь сестру, которая рада быть Вам сестрою, то я повинуюсь Вам. Знаете, что Ваш брат Симон подарил мне? Себя самого – вот что он мне подарил, он бросил себя к моим ногам, а я хочу бросить себя к Вашим. Но, Хедвиг, бросить себя к Вашим ногам невозможно. Ведь это бы значило – дать Вам слишком мало. А я – это много, с тех пор как обнимала Каспара. Я начинаю зазнаваться, говорить горделиво, а этого я не хочу. Попробую теперь уснуть, может быть, получится. Лес ведь тоже спит, отчего бы и людям не спать. Но я знаю, что теперь смогу уснуть!..»
Пока Клара писала это письмо, Симон и Каспар сидели при зажженной лампе. Им еще не хотелось ложиться в постель, и они разговаривали друг с другом.
– В последние дни, – сказал Каспар, – я вообще не пишу, а коли так пойдет дальше, брошу искусство и заделаюсь крестьянином. Почему бы нет? Разве обязательно заниматься искусством? Разве нельзя жить иначе? Может, я просто по привычке воображаю, будто всенепременно должен заниматься искусством. Может, вернуться к нему через десяток лет? Тогда будешь на все смотреть по-другому, намного проще, намного менее фантастично, а это отнюдь не повредит. Надобно иметь мужество и доверие. Жизнь коротка, если не доверяешь, но длинна, если доверяешь. Что можно упустить? Я вот чувствую, что становлюсь день ото дня инертнее. Надо ли мне собраться с силами и, подобно школяру, заставить себя выполнять обязанности? А есть ли у меня обязанности перед искусством? Можно ведь повернуть все и так, и этак, смотря как заблагорассудится. Писать картины! Сейчас это представляется мне ужасной глупостью и совершенно безразлично. Надобно дать себе волю. Не все ли равно, сколько пейзажей я напишу – сотню или два? Можно писать не переставая и остаться дилетантом, которому в голову не приходит вложить в свои картины хоть чуточку собственного опыта, ибо он за всю жизнь опыта не накопил. Когда наберусь опыта, я и кистью стану водить разумнее и осмысленнее, и вот это для меня небезразлично. Дело-то не в количестве. И все же: некое чувство подсказывает мне, что нехорошо хотя бы и на один день забросить упражнение. Это леность, треклятая леность!..
Продолжать он не стал, потому что в этот миг они услыхали долгий страшный крик. Симон схватил лампу, и оба ринулись вниз по лестнице, в комнату, где, как они знали, спала она. Кричала Клара. Прибежал и Агаппея. Женщину они нашли распростертой на полу. Казалось, она собиралась раздеться и лечь в постель, но упала, внезапно сраженная припадком. Волосы распустились, прекрасные руки судорожно дергались на полу. Грудь бурно вздымалась и опускалась, на открытых губах металась неясная усмешка. Все трое мужчин, склонясь над нею, крепко держали ее за руки, пока судороги мало-помалу не прекратились. При падении она не поранилась, хотя легко могла бы. Потом они подняли бесчувственную Клару и полуодетую уложили на аккуратно приготовленную постель. Когда расшнуровали корсет, она стала спокойнее. Облегченно вздохнула и как будто бы уснула. Улыбка становилась все прекраснее, ей снился сон, она тихонько что-то лепетала, словно издалека долетал звон колокольчиков, чистый, но едва внятный. Они напряженно прислушивались, обсуждая, стоит ли призвать из города врача.