Хулио Кортасар - Лента Мебиуса
Обзор книги Хулио Кортасар - Лента Мебиуса
Кортасар Хулио
Лента Мебиуса
Хулио Кортасар
Лента Мебиуса
Это необъяснимо. Все больше отдалялась она от тех мест, где каждая вещь замкнута строгими очертаниями и гранями, каждая имеет свое твердое и неизменное имя. Все глубже погружалась в тихую, зыбкую), бездонную глубину, где медленно плывут смутные и прохладные, как утренний туман, облака.
Кларисса Лиспектир.* "Дикое сердце"
In memoriam J. М. у R. A.1
Кто знает, возможно ей и достаточно было, как она это сделала потом, упрямо задаться такой целью, и она увидела бы, почувствовала бы себя со стороны так же отчетливо и ясно, как выглядела и чувствовала, крутя педали велосипеда, катящегося в глубь леса, еще по-утреннему прохладного, свежего, по тенистым тропинкам между высокими папоротниками, где-то в одном из уголков Дордони, который потом стяжает недолгую и сомнительную славу на страницах газет и в радиопередачах, представила бы себе молчание деревьев и этот рассеянный и невозмутимый, вечный полусвет, сквозь который она, Жанет, скользила светлым пятном; металлически позвякивала ее непрочно прикрепленная к алюминиевой раме фляга, в упругую пустоту уходили педали, а легкий ветерок трепал, расстегивал блузку, сжимал груди - двойная ласка в этом беззвучном скольжении меж двойного ряда деревьев и папоротников, внутри светящегося зеленого тоннеля, пахнущего грибами, мохом, сыростью - каникулы.
Лес был тот и не тот, во всяком случае это был другой лес для Робера, которого гнали с ферм, который был грязен, потому что провел ночь, прижимаясь к подстилке из жухлых шершавых листьев; луч солнца, пробившийся сквозь кроны кедров, упал ему в лицо, и он тер глаза, смутно пытаясь сообразить, что делать дальше - оставаться ли в этих краях или спуститься в долины, где, возможно, его ждала кое-какая работа и кувшин молока, а потом он снова сможет вернуться на большие дороги или затеряться все в тех же лесах, вечно голодный, одолеваемый бессильной, сводящей скулы яростью.
На узком перепутье Жанет затормозила в нерешительности: налево, или направо, или по-прежнему прямо, настолько зелено и свежо все было кругом, будто вся земля раскрылась перед ней огромной доверчивой ладонью. Она выехала из лагеря, как только рассвело, потому что воздух в спальне был спертый от тяжелого дыхания, от обрывков чужих кошмаров, от запаха грязных тел, а до полуночи они, разбившись на компании, весело распевали и жарили кукурузу, прежде чем одетыми свалиться без сил на походные холщовые койки девочки в одной половине, мальчики в другой, недовольные этими идиотскими правилами, уже полусонные, но все еще продолжающие безобидно подшучивать над девчонками.
В поле, перед тем как въехать в лес, она остановилась выпить молока из фляжки, нет, никогда не надо утром встречаться с ночной компанией, у нее тоже были свои идиотские правила - ехать по Франции, пока есть деньги и время, фотографировать, заполнять свой дневник в апельсиновой обложке, девятнадцать английских лет, и уже немало исписано дневников, немало накручено миль, склонность к большим, открытым пространствам, глаза, как то и подобает, голубые, светлые распущенные волосы, высокая, атлетично сложенная воспитательница детского сада, питомцы которой, по счастью, разбросаны сейчас по прибрежным деревушкам, по счастью, далекой родины. Налево, как ей показалось, начинался легкий тенистый склон, один поворот педали - и велосипед покатился сам. Становилось жарко, она все грузнее оседала на седле, по телу выступила испарина, пришлось
остановиться, расстегнуть лифчик, поднять руки, чтобы ветерок освежил тело под блузкой. Было не больше десяти, лес наполнялся медленным, глубоким шумом; быть может, прежде чем выехать на дорогу, неплохо было бы сесть под каким-нибудь дубом, слушая болтовню карманного приемника, или пополнить дневник новыми записями, что, надо сказать, довольно часто прерывались начальными строчками стихов или не всегда удачными мыслями, которые запечатлевал карандаш, чтобы затем медленно, со стыдом вымарать их.
Заметить его с тропинки было непросто. Он уснул на земле, не заметив стоящего шагах в двадцати сарая, и теперь ему казалось глупым спать на сырой земле: сквозь широкие щели в сосновых досках, из которых были сколочены стены, виднелся пол, усыпанный сухой соломой, и почти целая, не протекающая крыша. Жаль, но спать уже не хотелось; не двигаясь, он разглядывал сарай, и его даже не удивило, когда он увидел затормозившую на тропинке велосипедистку, словно в растерянности глядевшую на полускрытое деревьями сооружение. Жанет еще не успела его заметить, а он уже знал все, все о себе и о ней, и это все слилось в одно головокружительное бессловесное чувство, - в глубине его притаилось свернувшееся, как зародыш, будущее. Она медленно повернула голову, одной ногой стоя на земле, велосипед наклонен, и встретилась с ним взглядом. Оба моргнули одновременно.
Единственное, что можно сделать в подобных случаях, не частых, но возможных, это сказать bonjour1 и спокойно проехать дальше. Жанет сказала bonjour и подтолкнула велосипед, чтобы развернуть его; нога ее уже оттолкнулась от земли, готовая нажать на педаль, когда Робер шагнул наперерез и схватил руль рукой с черной каемкой под ногтями. Все смешалось в каком-то отчетливом бреду: и опрокинувшийся велосипед, и первый протестующий, полный ужаса крик, беспомощно бьющиеся
- -
добрый день (франц.).
в воздухе ноги, руки, обхватившие ее плотным кольцом, мелькающие щербатые доски стен, животный и одновременно юный запах потной кожи, темная трехдневная щетина, ожог поцелуя на шее.
Он совсем не хотел сделать ей плохо, он вообще никогда никому не делал плохо, чтобы получить то немногое, что давали ему в колонии, и так было всегда, все двадцать пять лет, когда он медленно, по буквам, писал свое имя - Робер, а потом еще медленнее - фамилию, и все было быстро, как то движение, которым он хватал оставленную без присмотра бутылку молока или сохнувшие на траве возле дома брюки, - все могло быть одновременно медленно и моментально, и вслед за решимостью пришло желание, чтобы все это тянулось как можно дольше, чтобы эта девчонка не дралась так глупо, ведь он совсем не хочет сделать ей плохо, чтобы она поняла, что ей все равно никуда не деться, и никто ей не поможет, и лучше уж ей вести себя тихо, тихо и спокойно, как он, прижавший ее к соломе и шептавший ей на ухо, чтобы замолчала, не была дурой, пусть подождет, пока он разберется со всеми этими пуговицами и крючками, но она билась, как припадочная, и все кричала что-то на непонятном языке, кричала и кричала - а ведь могут услышать.
Все было не совсем так, хотя был и ужас, и оцепенение, когда этот дикий зверь набросился на нее, и Жанет старалась вырваться и убежать; но теперь это было уже невозможно, и ужас внушал ей не столько сам этот обросший, волосатый зверь, потому что он был все же не зверем - он шептал ей что-то на ухо, и когти его не впивались в ее тело, его поцелуи делали ей больно, и небритая щетина кололась, но это были поцелуи, - а оцепенение она чувствовала потому, что ей приходилось подчиниться натиску этого человека, который все же был человеком, а не диким мохнатым зверем; и оно, это оцепенение, в каком-то смысле подстерегало ее всегда - начиная с того первого кровотечения, как-то вечером, в школе, и потом, когда миссис Мэрфи, с ее валлийским акцентом, читала наставления классу, и потом, когда в
пансионате втихомолку обсуждали сообщения полиции, где все было так похоже и непохоже на происходящее, под аккомпанемент Мендельсона или без него, в тех розовых книгах, которые рекомендовала миссис Мэрфи, с пригоршнями риса, дождем сыплющегося на новобрачных, а потом - тайные обсуждения эпизода первой ночи в "Фанни Хилл"*, долгое молчание ее лучшей подруги после свадьбы и ее неожиданные слезы у нее на груди, это было ужасно, Жанет, хотя потом приходят и радости материнства, рождение первенца, смутные воспоминания о первой совместной прогулке, нет, нехорошо все так преувеличивать, Жанет, когда-нибудь ты сама увидишь, но уже слишком поздно, навязчивая идея, это было так ужасно, Жанет; последний день рождения, велосипед и планы путешествия в одиночку, пока, пока, а там, быть может, девятнадцать лет и вторые каникулы во Франции, Дордонь, август.
Ведь могут услышать, он крикнул ей это в лицо, хотя уже знал, что она все равно не поймет, глаза у нее выкатились из орбит, и она умоляла о чем-то на чужом языке, брыкалась, стараясь встать, и на мгновение ему показалось, что она еще что-то хочет ему сказать, что это не только мольбы и оскорбления; он расстегнул блузку, и рука его слепо шарила, спускаясь все ниже, он буквально пригвоздил ее к соломе, навалившись всем телом, упрашивая только, чтобы она так не кричала, что нельзя больше так кричать, кто-нибудь может прийти, оставь меня, не ори, оставь меня сейчас же, пожалуйста, не ори.
Как же было не отбиваться, если он не понимал, если слова, которые она пыталась произнести на своем языке, захлебывались, мешаясь с его лепетом и поцелуями, и он не мог понять, что речь вовсе не о том, что как бы ужасно ни было то, что он собирался с ней сделать, что он делал, что это было не то, как объяснить ему, что она еще ни разу, про "Фанни Хилл", чтобы он хотя бы подождал, у нее в сумке есть крем для лица, что так не может быть, не может быть без того, что она увидела в глазах своей подруги, ее мутило от сознания невыносимости, - ужасно, Жанет, это было так ужасно. Смяв юбку, его рука сорвала трусики, она сжалась и сквозь последние всхлипывания пыталась объяснить, остановить его у края, чтобы все было по-другому, но он уже вплотную налег на ее судорожно стиснутые бедра, пронзительная боль ожгла ее, как раскаленное железо, она застонала больше от ужаса, чем от боли, словно это было еще не все, словно пытка только начиналась, его руки зажимали ей рот, скользили по лицу, - и противиться второму натиску у нее уже не хватило ни дыхания, ни голоса, ни слез.