Умберто Эко - Пражское кладбище
В выгодном свете предстали правительство, Гавиали и Симонини, а Тайяд, кроме глаза, потерял и репутацию. Всех довольнее был по этому случаю Гавиали. До чего приятно вернуть силы и веру в себя человеку, утратившему и то и другое из-за несправедливостей жизни. Этой мыслью потешил себя Симонини под конец операции.
В те же самые годы Эбютерн поручал Симонини и другие задачи. Панамский скандал уже не волновал никого. Сообщения, если они не меняются, надоедают. Дрюмон всем этим интересоваться вообще перестал. Другие же пытались шевелить тлеющие угли, правительство вяло беспокоилось из-за, как говорится, малых искр, не разгорелось бы из них революционное пламя! Так что целью являлось — отвести внимание от старой темы, и Эбютерн потребовал от Симонини организовать ему какой-нибудь беспорядок, способный попасть на первые полосы газет.
Поскольку беспорядок устроить не так легко (резонно возразил на это Симонини), они решили с Эбютерном попробовать работать в студенческой среде. Студенты на подъем легки, особенно в случаях, если воду мутит умело запущенный к ним профессиональный бузотер.
Симонини не имел прямых контактов со студенческим миром, но сразу же подумал, что станет искать революционеров, а желательней всего даже анархистов. Кто лучше всех ориентировался в анархистах? Тот, кто внедрял к анархистам провокаторов, а потом арестовывал. То есть Рачковский. Симонини пошел к нему. Рачковский, выскаливая все свои волчьи зубы в приятельской улыбке, вопросительно глянул на него. — Студентов бы, готовых расшуметься по заказу. — А, проще простого, — отвечал русский на это. — Их сколько угодно в «Шато-Руж».
«Шато-Руж», расположенный в Латинском квартале на Галандовой улице в тупике непроходного двора, был, по виду, малинником. Фасад был крашен в тона окровавленной гильотины. Входишь, вонь горклого жира, плесени, перестоявшихся супов: кухонный чад налип за долгие годы на обсаленные стены. Откуда кухонный чад, непонятно, потому что вообще-то всю еду посетители приносили с собой, а заведение обеспечивало только питье и тарелки. В чумном угаре дешевого табака и просочившегося из горелок газа, по трое и по четверо с каждого бока столика, сгрудившись, клошары большею частью спали, навалившись головой на плечо соседа.
Две дальние комнаты вмещали несколько иную публику. Там толпились не бродяги, а потрепанные старые и непомерно разукрашенные шлюхи, девчонки четырнадцати лет нахальнейшего вида, с синяками под глазами и с бледными приметами туберкулеза, и местные хлюсты в тяжелых кольцах с поддельными камнями и в пальтецах поавантажнее, чем у посетителей первого зала. В пряной кутерьме мелькали разряженные дамы и господа во фраках: наведываться в «Шато-Руж» становилось модно, сулило неизведанные эмоции. Поздно вечером, выходя из театра, они подкатывали в каретах. Париж упивался уголовной романтикой, а хозяин, кажется, даром пускал к себе мазуриков и даже давал им бесплатную выпивку, на радость солидным буржуа, с которых за тот же самый абсент драли вдвое.
В «Шато-Руж», по указанию Рачковского, Симонини разыскал некоего Файоля, по профессии торговца зародышами. Этот пожилой человек, завсегдатай «Шато-Руж», расходовал на восьмидесятиградусный арак все, что зарабатывал за день хождением по госпиталям за эмбрионами и недоносками, которых перепродавал студентам медицинского факультета. Он испускал такую вонь алкоголя и мертвечины, что вынужден был сидеть особняком даже и в тамошнем зловонии. Но о нем говорили, что у него полно знакомых среди студентов, особенно среди вечных студентов, тех, кто обычно поглощен попойками, а не исследованием зародышей и в принципе не против устроить кавардак, как только предоставится оказия.
Оказия как раз была. Случаю заблагорассудилось, чтоб именно тогда народ Латинского квартала сильно озлобился на старого долдона сенатора Беранже, так называемого Непорочного Папулю. Тот как раз внес на обсуждение законопроект об оскорблении общественного вкуса, и были первые наказанные, естественно — из студентов. Папуля обратил острие закона против некоей Сары Браун, которая, полуголая, полногрудая (и, разумеется, потная… — с ужасом дорисовывал Симонини), выступала в соседнем заведении Bal des Quat’z Arts («Танцулька четырех искусств»).
Студентов лучше не задевать, не замахиваться на бесхитростные их зрелища. Та группа, в которой имел влияние Файоль, постановила: устроить ночью кошачий концерт под окнами у сенатора. Осталось только выведать, на какую ночь назначена вылазка, и устроить так, чтобы поблизости от тех окон оказались по своим делам любители помахать кулаками. За совсем невысокую плату Файоль взял организацию на себя. Симонини только передал Эбютерну, в который день все произойдет и в каком часу.
Как только студенты загалдели, подоспела ватага не то солдат, не то жандармов. На всякой долготе и широте ничто не бесит молодежь так, как полиция. Тут сразу и булыжники в воздухе, и угрожающие крики, и — будто по заказу — первый же выстрел дымовой шашкой, выпущенный одним из солдат чисто для острастки, угодил в глаз бедняге, проходившему по переулку. Вот и труп, а что еще надо. Натурально, пошли строиться баррикады. Вспыхнуло настоящее восстание. Были введены в действие бойцы Файоля. Студенты стопорили на ходу омнибусы, вежливо просили пассажиров освободить места, выпрягали лошадей и переворачивали повозки. Образовывались баррикады. Тут наскакивали другие сорванцы, поджигали весь завал. За совсем недолгое время заварушка превратилась в мятеж, а мятеж обещал перейти в революцию. Первые страницы газет были заняты этими новостями, никого уже не волновала Панама.
БордероБольше всего денег Симонини удалось заработать в 1894 году. Получилось это, можно сказать, неожиданно: случай, как бывает, помог.
В те времена Дрюмон не уставал сетовать на то, что во французской армии засилье евреев. — Этот факт замалчивают, не желают говорить о потенциальных предателях Родины, угнездившихся в вооруженных силах. Ведь же самое важное в государстве — армия. А там засели жиды…
При слове «жид» губы выпучивались, оратор будто изготовлялся всосать иудеев со всеми их паскудствами. — Поневоле теряешь веру в вооруженные силы, — не унимался Дрюмон. — Но за это они нам заплатят. Знаете, какими способами сегодня эти евреи набиваются в компанию к порядочным людям? Или становятся кадровыми офицерами, или входят в гостиные к аристократам в виде евреев-художников, евреев-педерастов. О, герцогиням приелись амуры с джентльменами старой складки! Со священнослужителями! Графинь теперь влечет к экстравагантному, экзотическому, мерзкому, они теперь падки на нарумяненных, надушенных пачулями брандахлыстов, неотличимых от женщин. Но мне на весь этот разврат в дворянском обществе, по чести говоря, наплевать. Не лучше их были виконтессы, грешившие с разными Людовиками. А вот моральное разложение в армии — это погибель французской цивилизации. Лично я убежден: большая часть офицеров-евреев составляет шпионскую сеть, работает на пруссаков. Но у меня попросту нет доказательств, нет доказательств.