Жорж Сименон - Три комнаты на Манхэттене. Стриптиз. Тюрьма. Ноябрь
Дальше провал в памяти. У меня впечатление, что я переврала слова. Да это и не имеет никакого значения, я ведь их все равно не понимаю, кроме разве что последней строчки:
por des а Dios nacido[17].
Думаю, это означает: «Потому что родился бог». Но у Мануэлы это звучит как любовная песня. Большинство людей улыбается, только когда на них смотришь. Бывало, я неслышно подходила к ней и с изумлением обнаруживала на ее лице все то же выражение удовлетворенности.
Для нее жизнь прекрасна. И вообще, все прекрасно, лучше некуда. Она с удовольствием занимается любовью с моим братом всякий раз, когда он приходит к ней в комнату. И с таким же удовольствием отдалась моему отцу, уверена, только потому, что он сунул ей записку, в которой назначил свидание у метро.
Есть у нее, должно быть, и другие любовники, которых она находит «У Эрнандеса» на танцах, где бывает каждую среду.
У меня тоже было несколько любовников, но я не веселилась все дни напролет. Даже напротив. И притом сохраняла трезвость: понимала, что ничуть не влюблена, а просто хочу доказать себе, что могу быть притягательной для мужчин. То был период, когда я считала себя нескладной и уродливой.
Жиль Ропар был последним таким любовником; кажется, он все понял и был со мной необыкновенно нежен.
А сейчас я даже не задумываюсь, уродлива я или нет. Да и не такая уж я дурнушка. Может быть, правильней сказать, что у меня неэффектная внешность. Да, лицом я не удалась, одеваться не умею. Пожалуй, лучше всего выгляжу в медицинском халате, в особенности летом, когда под белым нейлоном на мне почти ничего нет.
У меня красивое тело, особенно грудь, и мужчины, с которыми я спала, поражались, увидев меня обнаженной.
Интересно, у мамы тоже было красивое тело? Сейчас-то от нее ничего не осталось. Мама похудела — кожа да кости, — горбится, плечи у нее сведены, словно она все время ждет, что ее ударят.
Я слишком много думаю о маме. Мне кажется, я сужу о ней совершенно беспристрастно, а в то же время чувствую: между нами есть какая-то незримая связь. К примеру, я говорю себе, что могла бы стать такой же, как она. Не думаю, что если бы я вышла замуж, то смогла бы отдать всю себя семье.
Я люблю детей. И порой, когда думаю, что у меня их не будет, мне становится грустно. Но на самом-то деле у меня не хватило бы на них терпения.
Даже на ребенка от Шимека. Я уже думала об этом. Хотела даже сказать ему. Но это было бы ошибкой. Посвятить себя я могу только одному человеку и выбор сделала раз и навсегда.
Я ведь даже не боюсь, что он бросит меня, но вовсе не потому, что переоцениваю себя. В его жизни я занимаю очень небольшое место отдушины среди работы, но отдушины, без которой ему не обойтись.
Иногда он с непонятной улыбкой гладит мне волосы.
— Зверек мой маленький…
И кажется, я чувствую, что он хочет сказать. Я есть, но меня как бы нет. Почти не видно. Я ничего не прошу. Однако я всегда рядом, всегда под рукой. И он это знает и все пытается понять мое чувство к нему.
Я не мечтаю стать его женой. Он настолько выше меня, что я даже не пробую судить о нем или постичь его.
Он существует, и этого достаточно. И если бы ему пришла фантазия переспать с другой лаборанткой, я не разозлилась бы, даже, наверно, была бы счастлива за него, при условии, что он ко мне вернется.
Разве монахини осуждают своего бога и ревнуют его к другим верующим?
Но скажи я такое кому-нибудь, меня примут за экзальтированную дуру, истеричку, хотя для меня все это само собой разумеется и совершенно естественно. Пожалуй, только добряк Ропар и понимает меня.
Вообще-то редко бывает, чтобы я так долго думала о себе. В этом нет ни капли нарциссизма. Я ведь, несмотря ни на что, тоже Ле Клоанек, и все, что уже почти неделю происходит в нашем доме, огорчает меня не меньше, чем остальных. Я пытаюсь определить свою позицию по отношению к ним, понять, как они влияют на меня.
Хватит, надо браться за работу. В широкие окна светит солнце, и почти все животные дремлют в клетках.
Чуть ли не всю вторую половину дня профессор провел у себя в кабинете, диктуя секретарше письма и разные деловые бумаги. В начале шестого вышел и направился в маленькую лабораторию в глубине коридора, которая сейчас больше всего интересует его. Мне и еще одной лаборантке, лучше всех умеющей обращаться с собаками, он знаком приказал следовать за ним.
— Давайте Жозефа.
Жозеф — это рыжая дворняжка, она у нас уже полгода, а назвали ее так, потому что чем-то она напоминает одного из наших привратников. Собаку привязали к столу, но она даже не вырывается — привыкла и только смотрит на нас, как бы спрашивая, чего мы еще хотим от нее.
Шимек вставляет в уши фонендоскоп, принимается слушать Жозефа, но в это время открывается дверь и входит толстуха из приемного.
— Полицейский пришел, вас требует…
Шимек не слышит, не отвечает, только что-то пробурчал себе под нос: он занят Жозефом. Я вижу в дверях здоровенного полицейского в форме; он красен и явно не в своей тарелке. Судя по множеству серебряных нашивок, он в чине не ниже сержанта.
Через некоторое время профессор, не поворачиваясь и все так же занимаясь Жозефом, недовольно ворчит:
— Что, опять за штрафом?
— Нет, господин профессор. Я хотел бы поговорить с вами.
— Говорите.
— Мне кажется, будет лучше…
— Вас что, смущают эти девушки? Не робейте, они и не такое слышали.
— Дело в том, что госпожа Шимек…
— Что случилось с женой? — Шимек передал нам собаку, обернулся и с изумлением уставился на полицейский мундир.
— Дорожное происшествие.
— Что с ней?
— Тяжело ранена. Отправлена в больницу Лаэннека.
Ошеломление — вот, пожалуй, чувство, которое испытывал шеф. Причем ошеломление до такой степени, что первой его реакцией было недоверие.
— А вы убеждены, что это моя жена? В Париже, наверно, есть и другие Шимеки.
— Вы проживаете на площади Данфер-Рошро?
И тут на лбу профессора вдруг выступают крупные капли пота. Он стоит, не глядя на нас, и видит лишь полицейского, который с трудом выталкивает из себя каждое слово.
— Что произошло?
— Она ехала в такси по бульвару Сен-Мишель. С правого берега, надо думать. Навстречу шел тяжелый грузовик, и внезапно его занесло на противоположную полосу. Пока еще неизвестно, что произошло, потерял ли водитель управление или ему стало плохо. Он не в состоянии говорить…
— Что с моей женой? — прерывает его профессор.
— Шофер такси убит на месте, вашу жену с тяжелыми повреждениями отвезли в больницу Лаэннека. А мне приказали известить вас.
Шимек вытирает лоб и хватает телефонную трубку.
— Мадемуазель, срочно справочную больницы Лаэннека… Да, профессор Шимек… Побыстрей, пожалуйста…
Мы для него не существуем. Верней, для него не существует ничего, кроме телефона, по которому ему должны сообщить о состоянии жены. У нее синие глаза, широкое славянское лицо, добрая материнская улыбка. И я подумала про стоящий на столе у шефа снимок, где она с дочерью.
— Алло! Справочная? Говорит Шимек из Бруссе. Мне сообщили, что недавно к вам доставили мою жену… — Он с некоторым опасением смотрит на телефон. — Скажите, в каком она состоянии? — Полицейский отворачивается. — Как? — И профессор недоверчиво повторяет: — Как не довезли?
Черты его расплываются. Я тоже отворачиваюсь: он плачет, не сознавая этого, и лицо у него искажено гримасой страдания.
— Да… Да… Понятно… Да, еду. Сейчас буду.
Он быстро шагает по коридору, ни на кого не обращая внимания, не пытаясь даже скрыть слезы.
— Не мог я сразу сказать ему, — бормочет полицейский. — Думал подготовить…
Я не плачу, но у меня кружится голова; я плетусь в туалет и кладу на лоб мокрое полотенце. Как бы мне хотелось…
Естественно, мне бы хотелось быть рядом с ним, взять его за руку, поддержать. Но сейчас я ему не нужна, и, кто знает, не возненавидит ли он меня. У шефа погибла жена, и теперь у него могут начаться угрызения совести из-за нашей связи. И я подумала о его дочери Марте; ей уже четырнадцать, она такая свежая, совсем еще девочка, не пудрится, не мажется в отличие от большинства сверстниц.
У них дома я была всего лишь раз, да и то случайно, когда профессор, заболев гриппом, три дня пролежал в постели. Доктор Бертран, старший ассистент, попросил меня отнести профессору письмо и подождать ответа.
Большой светлый дом. Я поднялась на четвертый этаж и дернула начищенный до блеска медный звонок. Дверь открыла крупная женщина в белом переднике. Время было зимнее, и в прихожей стояли лыжи. Не знаю, катается ли на лыжах профессор, но его жена и дочь — вне всяких сомнений. Я тогда вспомнила, что каждую зиму они ездят в Швейцарию, а потом к ним на несколько дней присоединяется и шеф.